Записки мерзавца (сборник)
Записки мерзавца (сборник) читать книгу онлайн
Серия "Литература русского зарубежья от А до Я" знакомит читателя с творчеством одного из наиболее ярких писателей эмиграции - А.Ветлугина, чьи произведения, публиковавшиеся в начале 1920-х гг. в Париже и Берлине, с тех пор ни разу не переиздавались. В книгах А.Ветлугина глазами "очевидца" показаны события эпохи революции и гражданской войны, участником которых довелось стать автору. Он создает портреты знаменитых писателей и политиков, царских генералов, перешедших на службу к советской власти, и видных большевиков анархистов и махновцев, вождей белого движения и простых эмигрантов. В настоящий том включены самые известные книги писателя - сборники "Авантюристы гражданской войны" (Париж, 1921) и "Третья Россия" (Париж, 1922), а также роман "Записки мерзавца" (Берлин, 1922). Все они печатаются в России впервые
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Ирина Николаевна? Как-то встретил ее, не на улице, не в театре, на вокзале. Уехала с мужем на Урал, закупать на месте кровельное железо.
-- Работаете?
-- Работаю.
-- А Вы?
-- И я слава... Богу.
-- Ну-ну, увидимся, увидимся.
Муж Ирины Николаевны считался уже одним из первых богачей-нуворишей. В конце шестнадцатого позволили они себе роскошь: завести второго ребенка. Ребенок получился, а Ирина Николаевна от родильной горячки умерла. Говорят в бреду все голосила:
Кувака, ты кувака,
Воейковская вода...
Запомнился мотивчик. Венка я не возлагал. В день ее похорон находился в Златоусте, покупал ножи, ножницы, вилки. Да, умерла Ирина Николаевна, а мы ездим, ездим. Слава Богу, стучат колеса, воют вагоны, в случае чего любой стон заглушат.
Кувака, ты Кувака...
Кувакчим, кувакчим! Грех жаловаться...
Дни выдавались -- ну и дни! Не передохнешь, где уж тут об обеде, ужине разговаривать. В семь утра на Брянский, подталкивать вагоны с сахаром. Позже приедешь -- неловко со старшим помошником разговаривать. Толкотня, запросы -- не пообещаешь. К десяти -- Ильинка. На Ильинке у Сиу принять коносамент, в Международный -- инкассировать; на биржу -- к одиннадцати. В половине первого в "Метрополе" ждут какие-то толстые. Говорят по-русски с немецким акцентом. Приезжие из Стокгольма. От них к Гольденблату насчет акционирования его консервной фабрики. В пять -- в Московотоп, пощупать, нельзя ли уголька по твердым, на товарищеских началах. За двадцать минут до восьми -- на Николаевский: завтра утром в Петрограде важнейшее заседание с англичанами из Торговой Палаты.
Обедаю в вагон-ресторане. Две сестренки милосердные лет по семнадцать все платки роняют. Что ж, познакомиться можно. Выберем в знак памяти усопшей рабы Божьей Ирины блондиночку. Двадцать пять рублей оберу: пожалуйте, отдельное купе!
-- Ты с фронта?
Она смеется:
-- Что, заразиться боишься?
Интересно: будь Ирина Николаевна моей женой, осталась бы она жива или такая уж судьба. Инженер (рассказывали на Ильинке) сошелся с Шуркой-зверьком и ездил с ней в Питер покупать дом на Каменноостровском.
Венков просят не возлагать...
...У Гостиного Двора окликнули. Слез с извозца, вижу -- приятель из былой Гольденблатовской шатии:
-- Слышали, слышали, Колечка-то Колчеданов Мясоедовским агентом оказался!
-- Что же, повесили?
-- Натурально. Зайдем посидеть, позавтракать.
-- Некогда, ни минуты нет.
-- Хоть в Квисиссану?
-- Не могу, в банке ждут.
Голова горела от вчерашней московской суетни, от ночной поездной любви. Нагнулся и горстью снега обтер виски.
-- Езжай быстрей.
По Михайловской гнали новобранцев. Угреватый парнюга, размахивая багровыми лапами и не попадая в шаг, горланит в одиночку:
Чаек у нас китайский,
А сахарочек свой,
Пей чаю, сколько хочешь,
А сахарочку шиш...
Гной пополам со снежной сукровицей сочился с тротуаров. В потемках сшибались постромками парные выезды. В водухе висел мат нескончаемый.
X
СНЫ
1*
* В этом месте в записках Юрия Быстрицкого нечто диковинное: не то утерян ряд глав, не то намеренное молчание об его жизни в 1916--18 г. (Прим. автора).
Перечел сегодня записи свои. Господи, до чего беспорядочно, ненужно, дико. Сказано все, а о главнейшем молчок. Главнейшее... главнейшее... Где же моей жизни главнейшее?
Сейчас вечер, сентябрьский ясный вечер. Час назад вернулся с прогулки по этому успевшему за сутки осточертеть городу. Крещатик, переполненный суетливыми нездешними физиономиями. Царский сад, где над мелеющим Днепром склонились профили пиджаков петербургской и московской кройки. Кофейня "Франсуа", прокуренная, запыленная, затканная пауками, и у биллиардов говор шулеров от "Доминика". Тронулась Россия... Побежала, заметалась. Ох, нескоро остановится. По себе самому чувствую, не скоро. Зуд в ногах, отвращение к жизни, усталость, но... из края в край, из града в град судьба, как вихрь, людей мятет. Попутешествуем. Что ж... Здравствуй, старик Кэнар-Лайн. Правда, не такой мне туризм мечтался. Ездить хорошо с запасом неподвижного спокойствия в душе; сидеть на месте приятно с ощущением громадного движения внутри. А тут все наоборот. Безденежные туристы. Несусветные планы. Гул неугомонного политического дурачья. И эти случайные ночлеги. Эти эвакуационные комнаты, неметеные, холодные, жуткие. Если б были здесь сплошные тяжелые шторы, опустить бы их, подойти к столу, еще раз почитать первую попавшую книгу (хотя бы каталог шин и моторов), извлечь из кармана блестящего шестизарядного друга, набрать в рот воды -- и да здравствует помогающий смерти закон Паскаля.
...Сегодня под вечер, а может, до обеда, я стоял на углу Крещатика и Фундуклеевской. Все так же валила от слоеных булок обезумевшая публика, все так же багровый кондуктор в три погибели перегибался через окно трамвая, чтоб сбросить прицепившихся безбилетных мальчишек, и бешено звонил: "местов нет, местов нет!" Где-то вдали у театра надрывались газетчики, где-то размеренным суровым шагом потопатывали германские солдаты. В окне кондитерской, над свежевыпеченным печеньем хлопотали грузные осенние мухи. Я стоял, смотрел, слушал. Уже по одному выражению мелькавших лиц нетрудно было понять, что отъезд недалек. Булки булками, а губы сжаты, а лица -- зелень поздней осени, а в глазах грязь засохших колодцев...
-- Извиняюсь!
-- Вернулся домой, прихватил пару тысяч свежих денег и отбился.
-- Вы, говорите, желаете получить квиток на выезд? Извольте, тысяч тридцать денег найдется?
-- Я же вам по-русски говорил, ровно в полпервого. О, великий, могучий язык... В дни сомнений и т. д.
Я стоял и слушал. Мне наступали на ноги и сердитым беженским шепотом посылали проклятия. Я был, как зачарованный. От снедающей ли грусти, от последних ли солнечных ласк, трудно было оторваться от угла Крещатика и Фундуклеевской... Верней всего, боялся я остаться один на один, с самим собой, с тем, что лежит в кармане. Если до сих пор я не решался... то отчего? От страха, что промахнусь? От стыда, что самоубийство -- трусость? От жалости, что вот сегодня гуляю в желтеньких туфлях, а завтра снимут туфли, закроют глаза медными пятаками и пожалуйте! Нет, нет, все это не то. Не только это. Тут и жажда увидеть Венецию, тут и мечта об английском зацветающем нагорье... Еще в Новороссийске, в дядином кабинете, прочел в одной толстой книжке, что знаменитый Линней стал на колени и заплакал, увидев впервые луга Шотландии. Я бы, вероятно, от Линнея не отстал. Блестящий друг, конечно, возьмет свое. Ведь спорю я лишь об отсрочке. Воинский начальник давал мне отсрочку, дам и я себе. От самоубийства все равно, не уйду -- это ясно, это решено, это заметано, это стержень, на котором вся моя жизнь держится. Думаю -- не думаю, вспоминаю -- не вспоминаю, но не было ни одной минуты за последние десять лет, когда б меня покинуло радостное скрытное сознание: живу, гуляю, но мысленно, но теоретически мой палец на гашетке. Скверная погода, скрещение неблагоприятных обстоятельств, проигрыш в карты и в любви -- мысль станет плотью, практика теорией.
Таких, как я, надо истреблять, как чумных крыс. Раскидывать отравленный хлеб, забивать палками, натравливать терьеров. И вот, Юрий Павлович, дорогой вы мой и малоуважаемый, не станем дожидаться суда народного и расправимся собственным, гуманным.
Закон Паскаля...