Запах искусственной свежести (сборник)
Запах искусственной свежести (сборник) читать книгу онлайн
Ты искал лампу с предгрозовым, преддождевым светом. Хотел включать ее, когда станет невыносимо жить, и наслаждаться ее теплыми, словно пропущенными сквозь янтарь лучами. Искал и вдруг вспомнил своего друга-фотографа, истинного художника, который бросил все и уехал далеко-далеко в поисках такого же прекрасного света. Уехал – и не вернулся. Трагически погиб в погоне за мечтой – в нищете и одиночестве. И тогда ты задумался: а не напрасной ли была жертва? Стоила ли она мечты? Может, лучше остаться здесь, в невыносимой жизни, чем, сражаясь за идею, вдруг погибнуть и оказаться там – в непостижимой смерти? И поразмыслив, ты купил обычную галогенную лампу, функциональную и недорогую. А свет… Зачем этот свет?..
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
О чем же еще мы говорили с ним тогда, пока еще сохраняли умственную свежесть? Трудно упомнить все.
Ах да! Он много рассказывал о своей четырехлетней дочери, о том, какая она умная девочка, как любят ее все в детском садике, какие книги он ей читает.
– Таких у нас с тобой не было, старик. Как думаешь, им будет легче, чем нам, или тяжелее?
Я сказал, что не знаю. С одной стороны, вроде легче, а с другой – как-то страшнее. Им нужно будет больше отваги. И сердце мое забилось тревожно, ибо моему маленькому сыну тогда тоже было всего лишь три года, а безвестность нашей жизни возрастала, и я сам все еще не научился решительно жить и поедать продукты питания без посторонних размышлений. Да и доставать эти продукты питания, не выворачиваясь наизнанку, я тоже не научился. Я сообщил ему и об этом.
– Нужно научиться. Без размышлений, – сказал он убежденно. – Тогда нам станет легче.
– Да, нужно. Только прилежания не хватает, – сказал я.
– Ты знаешь, – сказал он, – я для дочки на все готов. Такая кроха, и во всем зависит только от меня, и все так неустойчиво. Мне кажется, что я живу – будто участвую в какой-то войне, где на одной стороне я и моя дочь, а на другой стороне весь мир, и у меня кончаются боеприпасы.
И мы помолчали немного, переваривая сказанное. Что-то похожее испытывал и я.
– Тебе зарплату-то повысили? – спросил я, меняя тему.
– Повы-ысили, – как-то странно протянул он и теперь уже сам повернул разговор, но тоже не в самую удачную сторону. – А ты вообще-то пишешь чего-нибудь?
– Писал роман, да бросил. Как-то непонятно – зачем. Романов сейчас никто не читает, все смотрят телевизор, – сказал я. – Да и вообще – существование литературы как-то потеряло очевидность.
– И я не пишу и смотрю телевизор, – сказал он.
Мы поговорили еще немного на эту близкую и больную для нас тему, убеждая друг друга в том, что время литературы закончилось, что это не самая современная форма выражения человека, который вообще скоро перестанет разговаривать, а будет только выпяливать глаза. Говорили, что в университете мы все, объединенные литературными интересами в небольшой круг, куда входили студенты разных факультетов, впадали в болезненное очарование литературой, ставя ее слишком высоко и ожидая от нее слишком многого. Мы не понимали, что литература была тогда для нас, как и для всех впадавших в это литературное бешенство, способом не соглашаться с действительностью, отдушиной, которую специально оставляла нам Советская власть, подкармливая верхушку этой безобразной и противоестественной литературной пирамиды. Мы, конечно, читали разных подпольных авторов и ненавидели власть, но общая бестолковость и бессмысленность литературы в целом, как одного из видов творчества, открылась нам только сейчас, когда ей стали противостоять возможность заниматься чем угодно, ехать куда угодно, зарабатывать деньги и смотреть по телевизору все что угодно. Оказалось, что это сосредоточенное шкрябанье по бумаге, все эти упоительные ямбы и хореи занимают не так уж много места в нас самих и совсем не занимают места в умах граждан. Зачем писать?
Затем мы иронически и почти осуждающе вспомнили тех из нашего университетского кружка, кто так и не опомнился от этого наваждения и продолжает упорствовать, совершенно не обращая внимания на то, что творится вокруг.
– Марк три года просидел в Полтавской губернии без куска хлеба на шее у жены, сочиняя свой роман про смысл жизни, – даже не заметил, как жена от него ушла. В конце концов приехал в Москву, почти сойдя с ума, и думал, что здесь его ждут, он прославится и заработает денег. Кажется, он даже не нашел здесь человека, который бы дочитал его роман до конца. Я читал, правда тоже не до конца: какое-то нытье, какие-то старые счеты с коммунистами, подпольщина, какое-то злое пересмешничество против всех. Я предложил ему взять по знакомству подряд на сочинение мистико-эротического детектива. Он, не сказав ни слова, смылся обратно. Жив ли? – рассказывал он про одного нашего товарища.
Другой же наш приятель из той славной университетской плеяды, которая была готова даже в сортире обсуждать вопрос о влиянии Кьеркегора на Евтушенко, а также их двоих на круговорот воды в природе, сразу после университета тоже засел за монументальное историческое сочинение и пишет его вот уже лет семь или восемь, ни с кем абсолютно не встречаясь и ничем не занимаясь более. Я звонил ему год назад, проверяя его наличие в жизни, и он после трех минут разговора попросил довольно значительную сумму денег даже не в долг, а просто так – «на житье», объясняя это тем, что «ты же все равно не пишешь». Когда я сказал, пытаясь перевести разговор в шутливое русло, что такую сумму могу собрать, лишь продав все имущество с молотка, а все семейство в рабство, то он, даже не хмыкнув, совершенно серьезно сказал: «Ну, когда соберешь – звони».
Мы обсудили и это. Я сказал, что не знаю, что думать по этому поводу. Я всегда был против безрассудной храбрости. Я считал ее даже не храбростью, а заболеванием. Слишком уж отчаянным был их вызов судьбе. Так, седым и больным человеком перед смертью он почувствует, что жизнь прошла в никому не понятных опытах, а в конце ее осталась груда исписанной бумаги, которую вряд ли станет кто-нибудь издавать или даже читать. Нищая вдова будет самоотверженно сохранять это «наследие гения» до самой смерти, видя в этом долг перед культурой, а наследник уже станет заворачивать в ненужные листы селедку.
– А ну как все же станут читать и издавать?! Тогда что, тогда это выигрыш? – спросил он.
Мы не могли разрешить этого вопроса ни теоретически, ни тем более практически. Нам он был не по плечу. Может быть, мы просто завидовали своим более отчаянным или более больным товарищам. Болезнь – это ведь тоже облегчение. Труднее всего абсолютно здоровому, ему никто не поможет и не сделает скидку на болезнь. В конце разговора, когда мы уже начали даже трезветь от холода и мудрых мыслей, он неожиданно, как будто без связи с предыдущим, вдруг сказал:
– Ты лишний человек, который уже побывал на Кавказе, и тебе уже негде бывать… – Он, очевидно, имел в виду мою давнюю побывку на войне.
– Не понял?
– Ну, помнишь, мы в школе сочинения писали – там, «лишние люди» и прочее и прочее? Все лишние люди в XIX веке ехали на Кавказ искать ясности, утомившись от суеты и бессмыслицы столичной жизни. Помнишь, Оленин у Толстого или Печорин? Некоторые устраивали восстание декабристов. А тебе все надоело и на Кавказ ехать не интересно. И, стало быть, выхода нет. Разве что восстания устраивать…
– А ты сам езжай. Может, тебя убьют или хотя бы ранят и тогда у тебя появится новый смысл в жизни – где достать инвалидную коляску.
– А мне и так все ясно. Конечно, жизнь выбросила нас на обочину и диктует условия, заставляет заниматься всякой гадостью, но на Кавказ мне уже поздно. Если что-то новое и прояснится, то все равно сделать уже ничего будет нельзя. Кроме того, я думаю, что смерть и убийство – это вообще дело молодое. Лет в двадцать легко и умирать, и убивать, а сейчас, боюсь, рука дрогнет. Да и у них, до революции я имею в виду, как мне кажется, почти не было рефлексии: морально – не морально. А был как воздух впитанный государственный интерес, который они защищали. Никто же не обвинял Лермонтова в шовинизме. А сейчас как-то так получается, что «умирать за родину» – это всего лишь значит «за мелкие деньги из казны». И у тебя не всегда будет уверенность, что именно сейчас и именно в этом месте тебе нужно умирать, что это принесет пользу самой родине. Ведь посылает на смерть не столько родина, сколько какой-нибудь человечек, вполне отвратительный, которому умирать-то самому не хочется, да он и не умеет. Может, лучше – рисковать и умирать просто за деньги? А?
– Я не знаю, старик, я не знаю. Кажется, раньше мне тоже думалось, что должно быть что-то, так сказать, возвышенное, за что, как будто, нужно иногда умирать. Какая-то идея, там, общности, единства, что объединяет людей в государства и прочее такое… А сейчас ничего не могу тебе сказать. За деньги, вроде, тоже смешно.