...Где отчий дом
...Где отчий дом читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Чего я не переношу, так это одиночества за рулем. Посади рядом хоть милиционера, хоть инспектора ГАИ... Иной раз до того додумаешься, что остановишься на обочине и стоишь, пока не отпустит, слушаешь, как птички в лесу пересвистываются, а в ущелье речка ворчит...
Все могло сложиться иначе... Могло, но не сложилось...
В то утро я собрал на берегу свои останки, запихал их в штаны и рубаху и поехал назад, в деревню.
Неделю я молча вкалывал в отцовском винограднике, а вечерами также молча пил вино, пока хмель не распирал голову и не возносил ее к потолку, как шар: голова покачивалась под потолком на стебельке шеи, об нее колотились мотыльки и бабочки, и все кругом делалось полым.
В таком состоянии я поехал в Тбилиси. Их квартира в пол-этажа была заперта на пять замков и зарешечена. Я зачем-то попытался взломать решетку, из этого ничего не вышло. Тогда всю злость я выплеснул в письмо. Яркий образец бесцензурной печати! Не выбирая выражений, а точнее, в отборных выражениях, самых крепких из известных в нашей деревне, я высказал в нем все, что думал о Жабе, его фильмах, его сомнительных заслугах перед Госкино и прочими органами, а так же студентами, вынужденными слушать громогласные свидетельства его идиотизма, о его беспородном даре, смердящем за версту, и породистой супруге, в поте лица и тела зарабатывающей для него премии и регалии. Я не забыл ни одной его слабости, даже хронического насморка. Скорее всего, письмо не сохранилось в бесценных архивах адресата, а жаль...
В деревне после поездки я уже не напивался вечерами й не морил себя работой, я играл с братишкой в футбол и нарды, водил его с собой на речку и на охоту. Рана заживала. Боль с каждым днем уменьшалась, спрессовываясь в литой комок над солнечным сплетением.
В сентябре я вернулся в Тбилиси. В игрушечных двориках на нашей улице поспевали инжир и виноград, опадали перестоявшие розы; под тутовым деревом тенью на солнце темнело лиловое пятно. Железная лестница заныла под моими шагами. Осторожно, словно снимая присохшую повязку, я отпер дверь. В комнате все было по-старому. Бедно пахло пылью и известкой. На столе, на подушке и на подоконнике я обнаружил россыпь повесток из военкомата: «Иметь при себе... Место сбора...» — и так далее. Вяло полюбопытствовав: «Как же так? Разве в армию призывают студентов?» — я узнал, что меня исключили из театрального «за неуспеваемость и хулиганское поведение, выразившееся в оскорблении преподавателя института, заслуженного деятеля и пр.».
Да-а... Отсверкало лето, настала осень. Теперь осенний мусор быстро вывозят из города, а тогда опавшие листья заваливали улицы. Грустно было брести вдоль тротуара, грея руки в карманах брюк, загребая ворохи листвы и вдыхая предзимний воздух.
Холодным ноябрьским утром эшелон с новобранцами отошел от Навтлуга и через залитые солнцем просторы Кахетии ринулся к Каспию, чтобд>1 у моря свернуть на север. И долго под стук колес пиликали гармошки, бренчали гитары, и добрый майор с лицом усталого мерина унимал возбужденных парней: «Ох и бедовые хлопцы! Ничего, армия вас научит...»
Армия многому меня научила. Но полезнейшим из ее уроков я считаю новое восприятие времени, мою теорию относительности. У человека в голове нет тикающих колесиков, поэтому время в нем частенько деформируется. Каждый день армейской службы растягивался чуть ли не в неделю, неделя разрасталась в месяц, месяц в год, и три года представлялись изнутри едва ли не половиной жизни. А после «дембеля» это же время снаружи, из новой жиз ни вдруг спрессовалось, превратившись словно бы в три плотных, тяжелых, как снаряды, месяца...
Положа руку на сердце, таких ли уж тяжелых?.. А Люба Булавкина? Любовь Алексеевна — полненькая, умненькая, с большими пугливыми глазами за стеклами очков. Она заведывала клубом. Раз, застав ее в плохом настроении, я разыграл перед ней пантомиму, пародию: «Из жизни нашей части». Кое-что из этой пантомимы я показывал на солдатских вечерах, но в лучшей сцене пародировались командир полка и начальник строевой службы, и, конечно, она не предназначалась для публичного исполнения. Во всяком случае, на сцене нашего клуба.
Командиром у нас был старичок подполковник с ликом тихим и кротким; когда он снимал фуражку, мне чудился нимб вокруг его седенькой головки. А по строевой части распоряжался майор лет сорока. За три армейских года я не встречал никого, кто с таким рвением, удовольствием, да что там, прямо-таки с упоением выполнял бы армейские ритуалы. Вся эта шагистика — построения, рапорты, маршировки — доставляла ему наслаждение. Не очень-то заметный в периоды обыденной службы, в парадные дни он преображался. Когда пела труба и гремел барабан, он весь подбирался и вырастал на глазах, а его оттопыренные уши, ну, ей-богу же, плотней прилегали к черепу. Природа обделила строевика фигурой — майор был невысок, кривоног и с брюшком, наискось перехваченным портупеей, но сколько души вкладывал он в слова команды, как чеканил шаг — подпрыгивал всем телом, точно от отдачи, и фуражка на голове подскакивала в такт шагам. Чего стоил властный, как бы чуть презрительный взгляд, которым он окидывал выстроившийся перед ним полк! Чего стоил голос — слегка в нос и врастяжку, глиссандо, как говорят тромбонисты!.. Столкновения этих двух характеров — старенького тихони с кротким голосом и нимбом вокруг головы и прирожденного вояки,— встречу на плацу на глазах у замершего по стойке «смирно» полка я и изобразил в своей пантомиме.
Поначалу Любушка, пригревшаяся в закутке над плиткой, смотрела на меня грустно и как бы недоверчиво, потом она заулыбалась, засмеялась, сперва тихо, пугливо оглядываясь на дверь, а под конец безудержно весело: «Господи, Сардион, это гениально! Я в жизни столько не смеялась. Какая пластика! Сколько наблюдательности! Вы настоящий Марсель Марсо!»
Тогда я еще не знал, что всю жизнь мои лучшие скетчи и сценки будут исполняться в таком же — слишком узком — кругу, что мне, бузотеру и драчуну, никогда не хватит злости отстоять их перед худсоветами или, махнув на все рукой, исполнить прямо во время представления— не утащат же меня за фалды... Русские это называют — кукиш в кармане. Последнее дело. Только злишься, когда другие стоят на своем и добиваются...
В тот раз Любушка впервые пожаловалась на свою жизнь: «Вы уедете, станете знаменитостью и забудете нашу часть и эту жалкую библиотеку — ни одного собрания сочинений!.. А я... Я не рада своей работе: все читаю, читаю. В голове жизнь перемешалась с романами... Скажите мне, ради бога, вот вы из жизни или из романа?» — «Я из рассказа,— сказал я.— Из недописанного смешного рассказа». Под ее столиком горела плитка. Она протянула к ней руки. «Холодно. У меня все время стынут конечности...— Потом: —Уходите. Мы и так засиделись...»
Далекий вой сирены. Сбавляю скорость. Навстречу из-за поворота, из-за волнистого от чайных рядов холма выкатывается желтосиняя машина автоинспекции, милиционеры на мотоциклах, и за ними пестрая вереница велосипедистов. Автоинспекция оттесняет движение к обочине. Беспрекословно громкие, искаженные мегафоном команды: «Сто-я-ать! Всем сто-ять! Пропустите велогонку!» За открытой машиной с фоторепортерами и кинооператорами, словно привязанные невидимой нитью, мчатся велосипедисты, узкие легкие машины из дюраля едва заметно" переваливаются в такт движению педалей; тугие шины азартно и жадно шуршат; загорелые мускулистые ноги работают, как поршни. Багровые лица, потные майки, громкое дыхание. В безмятежную красоту и ленивый покой приморского утра врывается мощный сгусток энергии. Машина с репортерами похожа на зайца, дразнящего свору борзых. Она везет трофеи — удачу, успех, славу. Догнать ее! Догнать!.. Не догонишь...
Сгустком жизни, символом тщетности человеческих усилий пронеслась, прошумела гонка — в хвосте неторопливые грузовики техпомощи с поломанными велосипедами и запасными частями и санитарные машины, подбирающие неудачников...