Иверский свет
Иверский свет читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
гда он проборматывает текст.
На сцене, тесной от декораций, башенок, муляжей,
блещет поединок Ромео и Тибальда. Ромео — Ю. Люби-
мов, стройный, легкий, тогда еще актер театра Вахтан-
гова. Он и сам не догадывается о своем будущем театре,
о первой поэтической сцене в стране, что он будет ста-
вить когда-то и гамлетовские строки, и куски военной
прозы. Это еще так впереди.
Поэзия — неотвратимая случайность. Вдруг шпага
ломается, и конец ее, описав немыслимую какую-то па-
раболу, вифлеемски блеснув, пролетает над четырьмя
рядами и, как нарочно отыскав, шмякается о ручку меж-
ду нашими креслами. Я нагибаюсь, подымаю. Голова
моя полна символов, предопределений и прочей чепухи.
Я так и не разжимал этого обломка до занавеса. Пастер-
нак смеется. Но уже кричат «автора» и вне всяких калам-
буров вытаскивают на сцену. Зал аплодирует его сму-
щению, недоумению, магнетизму, подлинности.
Но здесь разговор о книге.
Тема женщины — сквозная тема поэта. Помните?
... Я ранен женской долен,
И след поэта — только след
Ее путей, не боле ..
Он и «Фауста» где-то перевернул. У Гете второстепен-
ная героиня, Маргарита у Пастернака овладевает вещью,
вдыхает в нее жизнь и боль.
Как прерывисто дыхание песенки Гретхен:
Его походкой,
Высоким лбом.
Улыбкой * ротной,
Глазами, ртом...
Нет покоя, и смутно,
И сил ни следа.
Мне их не вернуть,
Не вернуть никогда.
У меня хранится пастернаковская рукопись перевода
«Фауста», где этот первоначальный текст песенки Грет-
хен просвечивает, как сквозь лапчатую хвою, сквозь
игольчатые летящие строки новых четверостиший.
Обычно он не любил оставлять видимыми черновые
тексты. Их либо уничтожал ластик, либо они заклеива-
лись полосками бумеги, по которым сверху вписывались
новые фразы, чтобы даже машинистку не смущали эс-
кизные варианты Этому экземпляру рукописи повезло.
Тьма страниц перекрыта размашисто горизонтальным
карандашным письмом.
Дивишься неудовлетворенности мастера. Теряешь-
ся, какой вариант лучше. Порой автор прощается е ше*
деврами, щедро заменяя их новыми. Смущенно вгляды*
•аешься в просвечивающие тексты, как реставратор от-
крывает под средневековым письмом прописанные сады
Возрождения. Будто Рублев пишет поверх Дионисия.
Вот пейзаж Вальпургиевой ночи:
Как облик этих гор громаден.
Как он окутан до вершин
Ненастной тьмой отвесных впадин
И мглой лесистых котловин.
Всю ширь угаром черномазым
Обволо ли его пары.
Как бы обдав подземным газом
Из огнедышащей горы.
Великолепно. Но мастер мереписывает заново — ле-
систые котловины уходят в подмалевок. Дух захватывает
от нового варианта:
И гарь оттенком красноватым.
Воспламеняясь там и сям.
Ползет по этим горным скатам
И прячется по пропастям.
Как угольщики, черномазы
скопившиеся в них лары,
как будто это клубы газа
из огнедышащей горы.
А под этим еще слои — его грузинские строки:
Когда мы по Кавказу лазаем
и в задыхающейся раме
Кура плывет атакой газовой
к Арагве, сдавленной горами
И так повсеместно. Исследование рукописных текстов
Пастернака — особая тема. Размеры статьи позволяют
ее коснуться лишь мельком. Особенно повезло Мефи-
стофелю. Писать ею вкусно, упиваясь всеми этими ре-
чевыми «хахалями», «белендрясами» и пр. Вот хотя бы
прежний вариант:
Она знаток физиономий
И нюхом поняла меня,
с наслаждением заменяется на:
Она, заметь, физьономистка,
и раскумекала меня
Или злой дух нашептывал Маргарите в соборе:
Гретхен, прежде по-другому.
В чистоте души невинной
К алтарю ты подходила,
По растрепанным страницам
Робко лепеча молитвы
Детской мыспмо я детских играх
И наполовину с богом —
И какая перемена...
И так дальше, вся страница этим шепотком — та-
та-та...
В новом варианте злой дух гудит, и в его ритме, во
внутреннем жесте звуковой спаянности, которая крепче
рифмовки и мелодичности, слышатся загудевшие своды
собора:
Иначе. Гретхен, бывало,
Невинно
Ты к алтарю подходила,
Читая молитвы
По растрепанной книжке,
С головкою, полной
Наполовину богом.
Наполовину
Забавами детства..
Маргарита отвечает:
Опять, олять они
Все те же думы...
И в слове «думы» слышится «духи». Верхогляд даже
зарифмовал бы их. Мастер оставил одно. Думы обер-
тываются духами. И наоборот. Или еще:
Нет, я не мог бы никогда
Усвоить сельские привычки.
Забравшись к черту на кулички.
Крепко? Другой бы так и оставил. Но летящий каран-
даш вдыхает божество в эти строки:
Безвестность мне была чужда,
Глушь не развеяла бы грусти.
Не ужился б я в захолустье.
Ах, эти щемящие «глушь» и «грусть»... Глушь грусти
и грусть глуши...
Искусство парадоксально. Чем больше приближаешь-
ся к натуре, к подлинности, к сути изображаемого, тем
больше выражаешь себя, свою индивидуальность. И на-
оборот. Наиболее яркие индивидуальности, наиболее
субъективный взгляд и дают нам объективный образ
предмета.
Такого гетевского Гете мы не имели на русском до
Пастернака. Поразителен масштаб Пастернака-перевод-
чика. Такого ни русская, ни мировая поэзия не знала —
тома, тома...
Просветительная роль его велика. После себя он
оставил школу перевода-подвига. Судьба его сводит на
нет миф о поэте с пасторальным интеллектом. Поэт ден-
но и нощно, как в саду, работал, на своем горбу нес нам
человеческую культуру, как нашу культуру — челове-
честву.
Знал ли я его близко? Я был знаком с ним в те-
чение четырнадцати лет, но знаете ли вы небо и лес,
сотя постоянно живете рядом с ними? Пастернак был
тонятием того же рода.
Да, еще. Просто не могу оторваться от обаяния этих
строк:
Но суть не во вкусе.
Не в блеске работы.
Стихи мои — гуси
Порой перелета.
На этом кончим.
ЧЕЛОВЕК С ДРЕВЕСНЫМ ИМЕНЕМ
Когда я встречал Чуковского, я вспоминал строки:
И вот, бессмертные на время,
Мы к лику сосен причтены
И от болезней, эпидемий
И смерти освобождены.
По-сосенному осенний, по-сосенному высоченный, он,
как и они, смежал ресницы с сумерками и пробуждался
со светом, дети затевали костры и хороводы вкруг него,
автобусные и пешие чужестранцы съезжались глянуть
на него, как на диковину среднерусского пейзажа, ну,
как на древо Толстого, скажем, когда он быстро, не су-
тулясь, в парусиновой своей кепке, струился по пере-
делкинской дороге, палка в его руке была естественным
продолжением руки, суком, что ли.
Он жил, как нам казалось, всегда — с ним расклани-
вались Л. Андреев, Врубель, Мережковский, — человек
с древесным именем и светлыми зрачками врубелевско-
го Пана.
Даже румяное радушие его, многими принимаемое
за светское равнодушие, было сродни солнечной добро-
те сосен, когда они верхами уже окунуты в голубое.
Он и стихи писал на каком-то лесном, дочеловечьем,
тарабарском еще бормотании. По-каковски это?
Робин-Бобин Барабек
Скушал сорок неловок...
Этот мир, яркий, локальный по цвету, наив, блещущий
и завораживающий, как заправдашняя серьга в ухе лю-
доеда, чудовищно фантастический и конкретный мир.
Еще Сальватор Дали не объявлялся, еще Диего Ривера
не слал толпы на съедение, а он уже подмигивал нам:
И корову, и быка,
И кривого мясника.
Тяга к детям была его тягой к звену между предра-