Дочки-матери
Дочки-матери читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Потом мы обедали и все молчали. Только мама спросила у Батани, взяла ли она билет, и снова говорила, что не понимает, зачем Батане надо срочно ехать. Опять без конца звонил телефон, и стали приходить разные люди — в этот вечер больше коминтерновские. Пришли дядя Мося и Аня и почти сразу вместе с Батаней уехали. У меня поднялась температура. Но совсем поздно вечером, может, даже ночью, я снова сидела за столом со взрослыми. И в другие вечера тоже.
На следующий день приехал Агаси и, кажется, Бронич и еще кто-то, но никто не привозил никаких подарков. Я не помню, тогда или через пару дней я из разговоров взрослых узнала, что мама знает Николаева. Просто знакома с ним (или с его женой?). Теперь, когда я стала вспоминать те дни, я удивляюсь, что за все годы не выяснила у нее, насколько коротко она была с ним знакома или тогда я что-то не поняла, что-то напутала.
Пришел день, когда к Кирову пошли прощаться — это называлось «доступ к телу». Утром мама ушла в МК, а потом скоро пришла и сказала, что по Дмитровке не пройти, что так было, когда умер Ленин, и что на улице так же холодно. И что она сейчас пойдет в Колонный зал.
Я уже была один раз там, когда был «доступ к телу», тайком от взрослых. Это было, когда умер Менжинский. Я увидела, что на Дмитровке стоит большая очередь, почти до Козицкого переулка. Я знала откуда-то, что умер Менжинский, но про «доступ» не знала и спросила у какой-то взрослой девочки. Потом я стояла, наверное, целых два часа, пока дошла до Колонного зала. Когда мы поднялись по лестнице, там было тихо и слышно только шарканье ног, а когда входили в зал, заиграла музыка. Наверное, у нее кончился перерыв. Все медленно шли вокруг горы цветов, которые очень тяжело пахли. Наверху этой горы стоял гроб, но я его плохо видела и совсем не видела того, кто в нем лежит. Это мне не понравилось, а стояние в очереди было скучным. И сам Колонный зал не походил на тот, в котором я была несколько раз на дневных концертах и утренниках, и он тогда был таким светлым и нарядным. И я не стала просить маму взять меня с собой, но подумала, что если она позовет, то надо пойти. Ведь я люблю Кирова. Мама не позвала.
И, кроме того случая с Менжинским, больше я никогда в жизни не была в Колонном зале на похоронах.
Я еще несколько дней клеила свой альбом так, что там было все про похороны и про то, что смерть Кирова «мы не простим». Сколько дней это продолжалось — я не знаю. В моей памяти время, похоже, растянулось так, что от вечера, когда мы узнали про убийство, и до того, как все вошло в колею обыденности, прошел большой срок. Хотя по существу «в колею» жизнь больше не вошла никогда.
Вечером кончила писать эту главу. А ночью будто кто-то упрямо крутил перед моими глазами пленку. И стоп-кадрами: бледные лица. запавшие глаза, чья-то рука, стряхивающая пепел с папиросы. И лампа над столом то ли в дыму, то ли в тумане. Что провиделось им? Верным ленинцам, сталинцам, кировцам? Нет, надо в другом порядке — ленинцам, кировцам, сталинцам. Мои-наши ведь были кировцы. Только меняло ли это хоть что-то в их работе, жизни, судьбе? В их прошлом и в их будущем?
Теперь я задаю вопросы. Вроде как со стороны. Из другого мира. Но неужели они ничего не понимали, не предчувствовали? Из тех, кто в кировские страшные ночи был у нас дома, погибли все мужчины!
Нет, не все. Один остался.
После 37-го года я Ваню Анчишкина долго не видела. Но когда приехала в сентябре 45-го от мамы после свидания в лагере, зачем-то взяла и зашла к ним. Что они живут по-прежнему в Доме правительства, я узнала от одной женщины, жившей там же, которой я привезла записку от маминой солагерницы. Она же мне сказала, что Ваня ушел из семьи, в войну в армии женился на другой. Собственно, я зашла к Мусе, потому что, хоть и не видела ее все эти годы, но от маминой сестры Ани знала, что она всегда интересовалась маминой и нашей судьбой и однажды через Аню передала нам в Ленинград какие-то вещи и деньги.
Я пришла без звонка. Силен выглядел рассеянным, к моему появлению равнодушным и вообще еще более скованным, чем в детстве. Младший же оказался живым и контактным подростком. Худенький, высокий (в Ваню) и похожий на него. Но у него совсем не проглядывалась Ванина охальность — теперь я знала определение того, что меня, подростка, настораживало в Ване. Все в младшем освещалось Мусиной очень еврейской милотой, особенно глаза. Муся была чуть растеряна, но обрадована. Когда я пришла, она на кухне готовила обед, была в какой-то затрапезе и показалась мне постаревшей больше, чем мама в лагере за восемь лет.
Она увела меня на кухню, может, потому, что не хотела прерывать свою работу, но мне показалось, что она берегла мальчиков от моих рассказов. Она как-то смущенно и растерянно сказала, что Ваня ее «оставил», но что как раз сейчас он придет навестить сына, что он приходит часто, что-то говорила о новой жене Вани, которая, кажется, врач и была с ним где-то рядом в армии. Много и подробно расспрашивала о маме, о Егорке, о моей жизни все эти годы и при этом часто всхлипывала, а временами садилась на табурет и начинала плакать. И хоть плакать она была горазда и раньше (я напомнила ей, как она рыдала в больнице перед моей операцией), но я чувствовала ее непритворное сочувствие и заинтересованность.
Иногда запоминаются невероятные пустяки, что-то совсем не относящееся к делу, Муся варила щи и, тщательно сняв пенку с бульона, положила туда несколько лепестков шелухи лука, сполоснув их водой из-под крана. Я спросила: «Зачем!» И она сказала — чтобы бульон был не сероватым, а золотистым. С тех пор и я стала так делать.
Потом пришел Ваня, кажется, полковник. Он по-прежнему поигрывал своим баском и вроде как мускулами, почти не изменился, не постарел даже. Так как я тоже была в форме, он полушутя взял со мной сразу тон старшего по званию, но признающего, что я женщина — очень типичный армейский тон, который я не выносила. О маме он спросил только: «Здорова?» — и кивнул удовлетворенно на мой утвердительный ответ. О Егорке не спросил вообще. А вообще сыпал банальностями, вроде, что всегда предполагал, что из меня выйдет «первоклассная деваха», и не ошибся, и что такой, как я, в армии надо бы за генерала выйти, и если я не вышла, то не дурочка ли — и сам над этим начинал смеяться. Сели ужинать. Мальчики молчали. Муся сновала на кухню и обратно, прибегала то с тарелками, то с какой-то едой.
Я стала как-то резко ощущать запущенность их квартиры. Когда пришла, это меня не поразило — очень обыкновенное послевоенное запустение. Но на фоне Ваниной какой-то ивету-щатости ощутилось резко, даже как-то ревниво-болезненно. И Ваня прошлого вдруг весь переосмыслился — и его удачливость, и радостность послеполитотдельского времени вдруг всплыли неожиданно в памяти, воспринимаемые уже совсем по-другому, и даже возникла мысль: «И чего это ему повезло не угодить в 37-м, как всем другим?» Но эту мысль я отогнала. И теперь тоже не принимаю — ведь не всем же? Почти сразу после ужина я ушла. Больше я Ваню не видела.
А Мусю после маминого возвращения встречала еще много раз. Одно время она была директором кинотеатра около Курского вокзала, и мы часто туда ходили, а иногда она забегала, к маме.
Однажды, уже после зимних каникул, я спросила у папы, когда же мы переедем в Ленинград. Он посмотрел на меня как-то удивленно, как будто не понял моего вопроса, а потом что-то вспомнил и ответил; «Мы? Наверное никогда». И, может, видя, что я огорчена, добавил, что я зря не сказала раньше, могла бы в каникулы съездить. Но все можно поправить летом — ведь летом тоже каникулы, и даже куда длинней, чем зимой. Он как будто нарочно не хотел понимать, что я спрашиваю не про то, чтобы мне съездить туда, а про то, чтобы нам всем там жить.
Это удивительно, как тогда мне хотелось жить в Ленинграде. А через два с половиной года, поехав туда потому, что арестовали маму и папу, я люто возненавидела этот город. Стала воспринимать его как ссылку, как место, где обстоятельства держат меня насильно. И только возвратившись после армии, простила городу тоску и сиротство предвоенных лет. Тогда, в 1945 году, я снова стала ленинградкой, не по прописке, а душой.