Избранное
Избранное читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Мои симпатии были на стороне лавочника и его жены; у меня имелись знакомые среди местных торговцев, я сбывал им овощи и фрукты и хорошо знал, что многие из них сами по уши в долгах, что они бедствуют и едва сводят концы с концами, существуя на грошовую выручку от безработных покупателей… А тут — Крессуэлл со своим божественным учением о возрождении человечества, одни против него восстают, другие над ним смеются, есть такие, кто ни в грош его не ставит, а есть и такие, кто о нем и не слышал. Сам я против него восставал, а иногда и смеялся, но не больше… Человек прожил на свете почти сорок лет и не сдался, не покорился обстоятельствам. Написал гениальную (на мой взгляд) прозу, пусть даже поэзия, накопившаяся у него за полжизни, не бог весть что (это при условии, если мерки к ней прилагаются самые высокие: Чосер, Спенсер, Марло, Шекспир, Вордсворт, Байрон — в конце-то концов, он сам провозглашал, что равняется по ним). А я? Я, не так уж и намного отставший от него годами,— много ли я успел в жизни написать? Мог ли я знать, что вскоре прочту его признания, содержащиеся в венке сонетов, который он озаглавил «Литлтонская гавань»? Он сам рассказывал, что сочинил эти тридцать девять сонетов, сидя на нашем пустынном и довольно каменистом берегу, и фоном ему служили либо погожие дни, когда солнце блистало на гладкой воде между отмелями, либо, наоборот, непогода и огромные пенные валы, разогнавшиеся на просторах Тихого океана и с грохотом разбивающиеся о прибрежные рифы.
Припоминается еще много забавных, подчас комических случаев и эпизодов. Но, в какие бы «истории» Крессуэлл по недоразумению ни попадал (они, как клейкие ленты от мух, свисающие у меня с потолка, словно нарочно к нему льнули, втягивая в них заодно и тех, кто при нем находился), я только однажды оказался смущенным свидетелем того, как он сплоховал, не сумел проявить силу обаяния своей личности, перед которой обычно все, кто с ним сталкивался, никли. Мы встретились случайно в городе, и выяснилось, что ему позарез нужны несколько шиллингов. У меня в кармане лежал только обратный билет, но в тот день как раз вышел номер одного журнала с моим очерком, и, хотя обычно у меня не хватало духу пойти и потребовать немедленной выплаты гонорара, я решил, что при поддержке Крессуэлла, пожалуй, рискну и своего добьюсь.
Сам я был еще совсем темной лошадкой в литературном мире и не имел ни малейшего веса, но мне казалось, если со мной явится сам Крессуэлл и я его представлю в редакции, он своей аурой покорит всякого, с кем придется разговаривать. Однако, как ни трудно этому поверить, Крессуэлл смалодушничал! Сначала он с готовностью согласился меня сопровождать, но в лифт уже входил неохотно, а из лифта я его насилу вытащил. И вместо того, чтобы встать у окошка бок о бок со мной в ожидании вызванного мною молодого редактора (он оказался, по счастью, сыном одного из владельцев журнала), Крессуэлл попятился, забился в угол скамьи и едва привстал, когда я назвал его фамилию.
Руку он протянул вяло, пробормотал что-то невразумительное. И пока я внушал растерянному редактору, чтобы он выплатил мне деньги безотлагательно, меня не оставляло тайное опасение, как бы Крессуэлл, съежившийся у меня за спиной, не уменьшился до совсем крошечных размеров, точно персонаж Льюиса Кэрролла. Потом он извинялся и сказал, что никаких оправданий у него нет: иногда на него такое находит, а почему, он и сам не знает.
Готовясь приступить к задуманной работе, я постарался прочесть все произведения новозеландской литературы, какие только смог раздобыть. Прежде я читал всего несколько новозеландских книг и, подходя к ним с той же меркой, что и к великим европейским романам, естественно, нашел, что они слабоваты. Однако теперь, сознавая, что и мои собственные труды оставляют желать лучшего, я решил разобраться в этом деле повнимательнее. И получил немало удовольствия, открыв для себя в литературе целую новую страну, а к тому же научился выносить более справедливые суждения. И все-таки я снова и снова сталкивался с тем, что новозеландский материал излагается довольно условным языком английских романов. Я со стыдом вспоминал, что и сам старался сначала писать в духе Гол-суорси. И вот теперь возникал вопрос: существует ли такой язык, который подходил бы для изображения именно новозеландской жизни? От наивной мысли копировать жизнь как она есть я к этому времени уже отказался: выяснилось, что жизнь можно изображать и не копируя. Но оставалось неясным, что такое язык литературного произведения: орудие, которым пользуется романист, или же часть того сырого материала, с которым он работает! А может быть, сложное сочетание того и другого? Если язык — только орудие, тогда чем меньше внимания он к себе привлекает, тем лучше, и всяческие красоты стиля и любование словами как таковыми— явление нежелательное. Другое дело, если язык и сам сырье для писателя. И еще вопрос: должен ли автор прежде всего давать читателю наглядную картину (как, помнилось мне, провозглашал и осуществлял на практике Джозеф Конрад), или же надо стараться так писать, чтобы действовать на читателя через слух, дать ему услышать разные голоса: может быть, самого автора и обязательно — всех персонажей, характеризуя каждого особым ритмом, особой интонацией? А может быть, зрение и слух должны как-то соразмерно сочетаться? Словом, вопросов было несчетное множество, и все такие трудные, такие сложные, я чувствовал, что не выдержу их непосильного груза.
А тут еще Рекс Фэйрберн, к которому я обратился со своими недоумениями, подкинул мне мысль (позаимствованную или его собственную, не помню), что нельзя браться за сочинение романов, пока не испытал в жизни, во-первых, любви, во-вторых, голода и, в-третьих, войны; правда, увидев по моему лицу, как я сразу растерялся, он пожалел меня и сделал оговорку, что третье условие в наши дни можно понимать как войну экономическую. Я оценил его милосердие, но понял, что он был прав, принял сказанное им к сведению и не забыл по сей день наряду с тысячей других таких же неоспоримых истин.
Но лишь только ко мне вернулась уверенность в собственных силах, как снова все застопорилось: я столкнулся с вопросом, труднее которого еще не встречал. До сих пор мои трудности и недоумения все относились к области техники, и вдруг я, к своему ужасу, задался вопросом: каков же все-таки должен быть жизненный материал в основе задуманной мною книги — книги, которую я, набив руку на рассказах и очерках и овладев стилем, чувствовал себя теперь в силах написать? Вообще-то материала у меня было сколько угодно — целая записная книжка набросков и заготовок для рассказов и романов, хватило бы не на одну жизнь, никогда не думал, что у меня могут тут возникнуть затруднения, меня смешило, когда люди говорили, что хотели бы писать, да не знают о чем.
Откуда же тогда взялся этот вопрос — о чем мне писать? И почему он оказался для меня таким важным и трудноразрешимым?
Раньше я как-то не сознавал этого, но выяснилось, что мне остро не хватает удобного героя, и такого, чтобы не было бы намека на то, что герой и автор — одно лицо. Правда, Байрон в начале «Дон Жуана», помнится, пишет, что столкнулся с подобным же затруднением и не нашел иного выхода, как сделать своим героем более или менее себя самого. Но мне такое решение почему-то не годилось — сам ли я был плох, или новозеландская жизнь, которую я намеревался изображать, не давала достаточно густого замеса, я не знал и, размышляя, неожиданно задумался вот о чем: а что вообще делает европеец на этой далекой заокеанской земле? Имеет ли он право здесь находиться? Какие взгляды и обычаи он привез с собой и какое развитие они здесь получили? Строится ли здесь общество, которому предназначено судьбой процветать, или же европейцы просто поселились здесь до поры до времени? И разделяю ли я сам общепринятое отношение ко всем этим проблемам?
Словом, правильно ли я поступил или нет, во всяком случае, как заметит проницательный читатель, это противоречило девизу Гёте [21], красовавшемуся у меня на стене, но я опять отложил задуманный роман в сторону. Европеец населил не только Новую Зеландию, но и Америку, и Южную Африку, и Австралию, поэтому я решил разобраться, как у него это получается в других странах. И очень скоро сделал такие открытия, от которых у меня почти пропала охота писать роман и чуть ли не вообще браться за перо. Я никогда не считал себя способным достичь такого совершенства, как великие европейские романисты; но теперь к их когорте я должен был причислить еще, например, жизнеописателя Новой Англии Натаниэля Готорна. Америка Марка Твена и Шервуда Андерсона была еще более или менее в пределах моих возможностей, а что до Австралии, то там картина оказалась достаточно пестрой,— но что я мог сказать в свое оправдание, когда прочел «Историю африканской фермы» Олив Шрайнер? Вернее, не прочел, а перечел, потому что я уже один раз читал эту замечательную талантливую книгу, но тогда эгоизм молодости и горечь первых неудач застили мне глаза и помешали оценить ее по достоинству. Мало того, что она была талантлива, но она еще оказалась написана строго литературным языком, что совершенно опровергало все теории, которые я с таким трудом для себя выработал,— я просто не знал, что подумать. Я был сражен: ведь это написала совсем юная девушка, едва ли двадцати лет от роду!