Избранное
Избранное читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Впрочем, когда мы очутились на плоскогорье, мне уже было не до шотландца с его рассказами. Куда там! Вдоль шоссе в неглубокой необитаемой низине росли на свободе древесный папоротник и чайное дерево манука, достигая высоты столбов, поддерживающих на своих стесанных верхушках одинокий телефонный провод. Эти столбы, серые от старости, в оранжево-зеленых пятнах лишайника, покосившиеся в разные стороны, были для меня знакомыми дорожными указателями, оповещавшими о том, что я еду в правильном направлении. Но, предвкушая торжество прибытия к назначенной цели, я в то же время предавался воспоминаниям, и эти воспоминания походили на недавний монолог маленького шотландца — такие же невообразимо обильные, путаные и на поверхностный взгляд несвязные. Обрывки случайно подслушанного телефонного разговора двадцатилетней давности тесно переплетались с рассказом Майкла о том, что лишайники на самом деле те же водоросли; и одновременно я снова был мальчишкой, готовым заплакать над птичьим гнездом: я его разорил и теперь никак не мог, трудясь обеими руками, снова свить, как было, все эти прутики, травинки, мох, лишайник, папоротник, конский волос, перышки и клочки шерсти; а ведь у птицы нет рук. Так мы проехали долину. Еще добрая сотня миль отделяла меня от цели, а я уже начал жалеть, что выбрал этот маршрут. На что бы ни падал взгляд — деревья, прогалины, расчищенные от кустарника, очерк дальних холмов на горизонте, одинокий древесный папоротник в овраге, выработки пемзы, даже маори в драной футболке, работающий на грейдере,— все казалось обидной карикатурой, неубедительной подделкой под настоящее; то, что глазу ребенка представлялось свежим и удивительным в своей яркой неповторимости, теперь разворачивалось за окном автобуса досадно однообразной бесконечной чередой. В сердцах я откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза, будто меня укачало. За оставшиеся сто миль я хотел привести свои обильные, путаные и несвязные воспоминания хоть в какой-то порядок — как когда-то хотел свить обратно разоренное птичье гнездо.
В Роторуа я простился с маленьким шотландцем, а он в последний раз назвал меня «мистером» и действительно прикоснулся на этот раз к полям шляпы (наверно, отдавал честь по привычке со времени своей военно-морской службы, но мне приятнее было думать, что это пережиток более древней эпохи), и мне стало грустно: я долго стоял и смотрел ему вслед, покуда он не скрылся за углом. Он удивил меня, повторив свое приглашение; я объяснил, что, к сожалению, моя поездка вся расписана по часам и я не могу уже ничего изменить. Но хоть мне и не терпелось поскорее попасть в Кинг-кантри и оставить позади все преграды, меня все-таки в глубине души тянуло и за ним. Раньше я бы без колебаний уступил этому порыву и очертя голову поехал вместе с ним, таким живым, жизнерадостным человеком. Я ехал взглянуть на мою Новую Зеландию и оказался перед выбором между живыми и умершими. Но правильно ли я выбрал, коль скоро мне так грустно? Вопрос этот смущал меня — впрочем, недолго. У кассы в автовокзале я с облегчением обнаружил, что у меня не хватит денег на билет: я имел в виду занять у К. — и забыл. Я поскорее побежал на почту (где, по моим расчетам, маленький шотландец в это время отправлял телеграммы родне), по дороге рассуждая сам с собой на ту тему, что свобода выбора — это, конечно, хорошо, но и необходимость, направляющая нас в верную сторону, тоже вещь неплохая. Я снова вознесся, если не на самую вершину счастья, то по крайней мере на тысячу футов над уровнем моря, которого я сейчас, впервые за целый год, не считая краткого пребывания в Уайкато, не видел ни справа, ни слева, ни сзади, ни впереди. Воздух здесь был чистый, бодрящий и солнечный, словно огромная прозрачная оболочка, заметная лишь там, где она переходила в бескрайнюю синюю ограду неба, отдельные дымки термальных источников только еще очищали ее окуриванием. Я шагал легко, радостно, словно немного навеселе, мне неважно было, что шумная, предприимчивая улица могла бы потягаться с главной улицей Гамильтона… Когда на почте маленького шотландца не оказалось, я ничуть не пал духом, я не сомневался, что найду его где-нибудь в городе, в пивной или за покупкой краски; все это я изложил на открытке и отправил К. с просьбой ради бога выслать мне два-три фунта… Только спустя несколько часов, засыпая в траве на берегу озера, обессиленный переживаниями и долгой ходьбой, я оставил всякую надежду отыскать своего недавнего спутника…
Денег у меня в кармане хватало только на билет до Уайкато. По счастью, народу в обратном автобусе оказалось мало, и я смог улечься на заднем сиденье, под голову сунул рюкзак и закрыл глаза. Я никогда здесь прежде не ездил, но мне не хотелось смотреть в окно. И все равно через час стемнеет. Из всей моей затеи ничего не вышло, говорил я себе. Эта поездка оказалась ошибкой. Я так и не добрался до тех мест, которые вправе считать своей Новой Зеландией. Да и какая разница? Дяди моего здешнего уже нет в живых, на минуту мне показалось, будто нечто родственное ему по духу, если не по облику, воплотилось в образе маленького шотландца; но я его упустил, это послужит мне уроком. А ехать так далеко, чтобы только, может быть, увидеть из автобуса вдали среди холмов краешек дядиной фермы, принадлежащей теперь чужим людям,— не смешно ли? К. сказала: предоставь мертвым… Да разве она одна? А ведь мне очень хотелось подняться на эту обдуваемую ветрами крышу моего мира (на которую я так и не долез), потому что я тридцать лет любовался ею из дядиного дома. Хорошо еще, что никто не просит подвинуться и я могу лежать на заднем сиденье хоть до самого Гамильтона, задавая себе мысленно заслуженную трепку. Впрочем, я недооценил плоскогорье Мамаку. Водитель гнал полупустой автобус вверх по склону на фантастической скорости, в ушах у меня гудело, и при каждом глотке слюны раздавался щелчок — давление воздуха на минуту уравновешивалось. Я ни за что не хотел открывать глаза, но сделалось слишком холодно, пришлось встать и достать пальто из сетки над головой — одного взгляда, брошенного при этом за окно, оказалось довольно, чтобы я замер, зачарованный: в легком сумеречном полусвете тянулся безжизненный ровный ландшафт, лишь кое-где темнеющий узловатыми, искореженными ветром одинокими деревьями, похожий на пустынную поверхность иной планеты; я против воли глядел не отрываясь, хоть и твердил себе, что больше не могу,— казалось, я вижу точный символ своей внутренней опустошенности. Сам не знаю, как мой взгляд в конце концов наткнулся на высокий, распушенный силуэт дерева, четко выступающий над близким горизонтом…
Впервые я отправился в Кинг-кантри вечером на пасху после пикника, организованного воскресной школой. Дядя приехал встречать меня на железнодорожную станцию верхом и со второй кобылой в поводу, но поезд сильно опоздал, и мы трусили в гору на ферму черной, грязной ночью — резкий ветер дул в лицо, и я вообще ничего не видел, когда мы выехали из-под света пристанционных фонарей. Дорогу пересекла разлившаяся река; чтобы перебраться через нее, мы спустились, как мне показалось, в глубокую пропасть, и я сначала должен был откинуться в седле назад, чтобы не перелететь через голову кобылы, шлепавшей по невидимой воде, и сразу же затем вдруг податься вперед, чтобы не соскользнуть ей на хвост. После этого мы ехали в темноте еще долго-долго, и каждую минуту я ожидал какого-нибудь подвоха; замерзший, мокрый и голодный, я от души сожалел, что не остался со своими товарищами — юными христианами петь гимны и рассуждать о том, как нам за одно поколение обратить весь мир в христианство. Наконец я с удивлением увидел свет в окнах дядиного дома — ведь у нас все считали, что дядя живет в полном одиночестве. В кухне оказался Альф, худощавый немолодой человек, у которого была копна волос и длинные отвислые усы,— он босиком проворно хлопотал возле печки и, знакомясь, не протянул мне для пожатия руку, зато помог снять промокшее пальто и удобно усадил у огня; в тусклом свете керосиновой лампы я не сразу заметил, что вместо правой руки из рукава его толстого свитера торчит железный крюк; глаза мои тут же скользнули ко второму рукаву: от всей левой руки у него был только один длинный палец. На плите в обрезанной жестянке из-под керосина с проволочной дужкой варилась картошка, вскоре Альф поднялся, подцепил дужку своим крюком и вывернул в мойку сушиться. Из духовки он вытащил зажаренную баранью ногу, и, пока дядя огромными кусками нарезал мясо, Альф приготовил подливу и размял картошку в пюре. Я не мог оторвать от него глаз: меня ужасал его крюк и изуродованная рука, но бесконечно восхищала его ловкость. Потом, пока мы с дядей сидели и разговаривали, Альф перемыл посуду и ушел спать, а я сидел, сытый и довольный тем, что, проявив чудеса героизма, сквозь тьму и непогоду, о которых напоминал неумолчный шум ветра и дождя, добрался-таки до этого уютного пристанища, стал снова воображать себя Беньяновским паломником — моим фантазиям нисколько не мешало, что дядина кухня не походила ни на тот рай, которого достиг герой Беньяна, ни на мой личный рай на вершине горы Те-Ароха. Я рассказал дяде про пикник, устроенный нашей воскресной школой, и про наши возвышенные рассуждения, но он слушал меня молча, и я, чувствуя его несогласие, стал настырно убеждать его в моей правоте, покуда он наконец не проговорил, зевая, что, конечно, если кому охота ходить в церковь, в этом худа нет, лишь бы к другим в печенки не лезли. Как вот я считаю, на Марсе есть христианство? И если нет, надо ли будет туда послать миссионеров? Вопрос этот меня позабавил, но взяла досада на то, что я не знал на него ответа; в то же время у меня хватило ума воспринять его как предостережение, и, поскольку любопытство насчет Альфа разбирало меня ничуть не меньше, чем жажда распространять христианскую веру, я уже готов был переменить тему, но дядя сказал, что пора спать. А утром, когда я встал, Альфа в доме не оказалось; он просто один здешний человек, объяснил за завтраком дядя, захочет — явится, надумает — уйдет; по всей округе у него живут взрослые дети, и где-то есть жена, которую он не терпит; дядя ему всегда рад, он работает за харчи, умеет делать всякую работу и на ферме, и по хозяйству в доме; руку он себе искалечил много лет назад на лесопилке, а потом, позже, ему оторвало вторую, но все равно никто сноровистее его не вроет в землю столб, если понадобится… Тут я перебил его и сказал, что не представляю себе, как ему не противно видеть этот крюк, а он посмотрел на меня исподлобья, и я почувствовал, что он меня осуждает. Мы все так или иначе искалечены, тихо заметил дядя. Я получил еще одно предостережение; пристыженный его глубокими, брошенными как бы вскользь словами, я молча доел завтрак и вышел за порог, чтобы в первый раз осмотреться. Но и здесь меня ожидал прием более чем сдержанный: со всех сторон, вблизи и в отдалении, вздымались холмы, одетые непроницаемым безмолвием, утро было ясное после вчерашнего дождя, но холодное и серое, солнце еще не взошло над холмами, и лес, до сих пор не сведенный кое-где на склонах, казался таким немыслимо темным и грозным, что при воспоминании о вчерашней поездке у меня захолонуло сердце. Прежде я наезжал в лесные края только мельком и через несколько часов уже возвращался из этого незнакомого возвышенного мира обратно. Неужели теперь мне предстоит целую неделю прожить на высокогорье, где, куда ни глянь, не видно другого жилища и не с кем словом перемолвиться, кроме неверующего дяди и человека с железным крюком вместо руки? Я стоял и лихорадочно соображал, какой бы предлог придумать, чтобы немедленно уехать домой, но в это время из дома вышел дядя с полотенцем в руке: я указал на дальний перевал и спросил, что это за дерево там растет, чуть в стороне и выше всех остальных, вырисовываясь на фоне неба, точно огромное перо? Жимолость, ответил дядя.