Гармония – моё второе имя (СИ)
Гармония – моё второе имя (СИ) читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но иногда я, человек племени сапиенс, существующего всего одно поколение, уставал – и тогда становился легкой добычей расплодившихся и захвативших весь мир прожорливых экономикусов.
Я никогда им этого не скажу, но очень надеюсь на то, что они догадываются, о чем я думаю, когда думаю о них.
А, скажу. Ненавижу всех.
Вот видите, устаю все чаще.
ЖИЗНЬ ВМЕСТО ДИАЛЕКТИКИ
(роман Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»)
8
А теперь вернёмся к «наказанию». Оно не просто соразмерно, адекватно преступлению; наказание помогает до конца понять смысл преступления и в этой связи – его бесперспективность в качестве способа решения проблем человека. Кроме того, наказание, как мы уже убедились, существовало задолго до преступления, родилось как бессознательная душевно-психологическая реакция на идею преступления. Наказание сопровождало и сам момент преступления, как диалектическая тень, а впоследствии (см. Эпилог), наплевав на диалектику, не оставило никаких шансов самой идее преступления.
Большие кошмары Родиона начинаются как бы с мелочей. «Почти машинально» (машина, логика, механика, нежизнь, смерть: всё это рядополагающие ассоциации) убив маленькую старушку, он, будучи «в полном уме», почувствовал отвращение к тому, что он делает: «Странное дело: только что он начал прилаживать ключи к комоду, только что он услышал их звяканье, как будто судорога прошла по нём. Ему вдруг опять захотелось бросить всё и уйти». Душа сопротивляется. Но пока ещё слабо, неубедительно. Однако и ум уже в момент преступления стал утрачивать прежнюю уверенность и невозмутимость: Раскольников «всё ошибался: и видит, например, что ключ не тот, не подходит, а всё суёт».
И всё же с помощью отвлечённого ума, можно сказать, вследствие целой логической операции, удалось обнаружить ценные вещи.
Но тут происходит второе, «совсем неожиданное убийство» – Лизаветы (незапланированное, непросчитанное). «И если бы в эту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать ; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, всё отчаяние, всё безобразие и всю нелепость его, понять при этом , сколько затруднений, а может быть, и злодейств, ещё остаётся ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил бы всё и тотчас пошёл бы сам на себя объявить, и не от страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал. Отвращение особенно поднималось и росло в нём с каждою минутою. Ни за что на свете не пошёл бы он теперь к сундуку и даже в комнаты».
Но это были цветочки. «Правильнее видеть и рассуждать» – значило по-другому рассуждать, по-сонечкиному, от сердца, приняв к сведению «ужас» и «отвращение». Но если бы он умел так «душевно рассуждать», то и роман бы писать не имело смысла. Роман, а вместе с ним и наказание, и стали способом обучать сердечно-мудрому отношению, излечивать от хворобы внутреннего раскола, когда человек мыслит и чувствует раздельно, будучи правым и в мыслях, и в душе. Вот этот западный вирус раскольничества и решил наказать, на корню извести Достоевский, романтик, не справившийся даже с «великим» инквизитором. На самом деле все эти великие и ужасные инквизиторы, грандиозные расколы и катаклизмы, карамазовщина и идиоты, бесы и агнцы в другом, не в сонечкином, в научном измерении называются взаимодействием не вполне здоровой психики с сознанием – взаимодействием, сообщающим последнему карикатурные импульсы, которые приводят к тому, что созданный воображением писателя воображаемый же мир стонет и корчится, испытывая воображаемые боли. Нет в реальности таких проблем. Но если бы они были, виртуальный человек Достоевского (достоевщина) корчился бы именно так, как и «предчувствовал» великий и ужасный в своих пророчествах Фёдор Михайлович. Вот если бы у человека вдруг выросли крылья, то… Если бы да кабы… Достоевский блестяще специализируется на ощущениях человека, у которого внезапно и вдруг прорезались крылья, и он то взмывает, то камнем низвергается долу. Этакие русские горки. Реальность виртуального – вот тема писателя. Забавная, конечно, тема. Но таких проблем – «убить или не убить?» – для человека нормального не существует. Роман не о том человеке, не о той жизни. Но делать нечего: читаем тот роман, что есть.
Противореча себе же, отметим, что реальный человек даёт-таки повод для такой традиционно-виртуальной интерпретации. Достоевский велик не в том, что он понял и открыл миру некую ипостась реального человека, а в том, что он гениально прописал реальные механизмы превращения реальности в виртуальность и наоборот; при этом он потерял, растворил человека на границе мира объективного и несуществующего, реального и психического. Такова реальная цена за «прорыв» в виртуальность. Достоевский всю жизнь старался проточить хоть малюсенькую дырочку в занавесе, отделяющем жизнь от смерти, этот мир от того, как бы горнего, и, кажется, убедил и себя, и многих других в том, что это ему удалось. Если бы тот мир был, то Достоевский был бы не только великим писателем, но и великим мыслителем. Но поскольку это не совсем так, а, похоже, совсем не так, то великий писатель оказался виртуальным мыслителем. Это даже более невероятно, чем похождения Раскольникова, но это так. Это реальность, в которую трудно поверить; в Раскольникова же верить как раз хочется – но это «сказки», как изволил выразиться Германн, здраво относившийся к чудесам.
Миф о том мире и самого Достоевского превращает в миф: такова реальность.
А теперь вернёмся к реальности романа. Мы оставили бедного Раскольникова в квартире убиенных им Алены Ивановны и Лизаветы Ивановны, за дверью, запертой на крючок; в квартиру остервенело звонил Кох. Но этот Кох чудесным образом «сдурил», проворонил Раскольникова, спрятавшегося в пустой квартире второго этажа, которую, «как нарочно», именно в этот момент покинули рабочие. Воровато крадущийся преступник не встретил никого ни на лестнице, ни в подворотне, ни в дворницкой…
Словом, повествователь с самого начала устроил всё так, чтобы Раскольников счастливо избежал свидетелей, улик – а потом и юридической, уголовной ответственности за преступление, оставив только «эфемерную», моральную-психологическую сторону наказания. Для чистоты эксперимента никаких фактических улик против «протестанта» (протестующего бунтом) Раскольникова в руках следствия не оказалось. Одна психология. Родион Романович ставит свой эксперимент, а повествователь – свой.
Очнувшись от забытья (не от сна: забытьё – отдых уму, но не душе) в своей каморке, среди ночи, Раскольников пережил, натурально, волну сумасшествия. «Уверенность, что всё, даже память, даже простое соображение оставляют его, начинала нестерпимо его мучить. «Что, неужели уж начинается, неужели это уж казнь наступает? Вон, вон, так и есть!»» Предчувствуя, что казнь неотвратима, Раскольников испытал «такое отчаяние и такой, если можно сказать, цинизм гибели», что на всё махнул рукой. Однако через несколько мгновений в конторе квартального надзирателя, куда Раскольникова вызвали по ничтожному поводу, он пережил «минуту полной, непосредственной, чисто животной радости». «Торжество самосохранения, спасение от давившей опасности – вот что наполняло в эту минуту всё его существо, без предвидения, без анализа, без будущих загадываний и отгадываний, без сомнений и без вопросов».
Вот амплитуда ощущений: от «цинизма гибели» до «торжества самосохранения» (собственно – «цинизма» самосохранения). Душевный маятник сразу же отмерил полюса и принялся методично раскачивать теорию Раскольникова, не давая ему покоя. Мгновением позже той минуты, когда Родион Раскольников был охвачен «торжеством самосохранения»: «ему вдруг стало самому решительно всё равно до чьего бы то ни было мнения, и перемена эта произошла как-то в один миг, в одну минуту. (…) если бы вдруг комната наполнилась (…) первейшими друзьями его, то и тогда, кажется, не нашлось бы для них у него ни единого человеческого слова, до того вдруг опустело его сердце. Мрачное ощущение мучительного, бесконечного уединения и отчуждения вдруг сознательно сказались душе его. (…) С ним совершалось что-то совершенно ему незнакомое, новое, внезапное и никогда не бывалое. (…) он никогда ещё до сей поры не испытывал подобного странного и ужасного ощущения. И что всего мучительнее – это было более ощущение , чем сознание, чем понятие; непосредственное ощущение , мучительнейшее ощущение из всех до сих пор жизнию пережитых им ощущений ». К «цинизму гибели» тут добавляется «ощущение уединения», мучительное, мучительнейшее – словом, дальше, казалось бы, некуда. Но человеки Достоевского умудряются испытывать ещё более «бесконечные» состояния (а писатель ухитряется их фиксировать). В этих ощущениях , в разительно контрастной инкарнации душевных состояний и состояло , собственно, наказание недооценившего власть души над личностью и увлёкшегося поверхностными выкладками ума Раскольникова.