Колесом дорога
Колесом дорога читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Кто ты, зачем явился? Для меня ты уже умер.
— Я не мог умереть. Князьбор славится сестрами милосердия. Испокон веков князьборские девушки уходили в город в медсестры.
— А парни — в солдаты.
— А невесты их выходили замуж за других солдат.
— Потому что их женихи забывали своих невест.— Я опоздал только на один день.
— На всю жизнь,— сказала Алена. Она не приняла его слов, Матвей почувствовал это по тому, как она зябко стала кутаться в не греющий ее халат. Стояла перед ним, как каменное изваяние. И изваяние это начало отдаляться от него, мрамор белых щек начал тускнеть, расплываться. Он так и не успел рассмотреть как следует ее лицо. Оно ускользало от его взгляда, как было и раньше, то открытое и ясное, то вдруг отрешенное от всего, что не касалось их двоих. И сейчас лицо Алены прояснилось ему только на мгновение, и тут же что-то сумрачное мелькнуло в ее глазах, какая-то тень. И эта тень мгновенно преобразила Алену, она мгновенно стала чужой и далекой, как бы покидала его, уходила куда-то. И так было не только с лицом Алены, но и с лицом многих других людей — князьборцев, которых он хорошо знал, и с лицом самого Князьбора. Оно тоже временами ускользало от него, и не только в тень, пряталось гораздо глубже и надежнее, замыкалось семью замками. И если порой Матвею удавалось открыть шесть из них, то седьмой, как правило, был не отмыкаемым никакими ключами и отмычками.
— Куда же ты, Алена? Куда же ты опять? Я так долго шел к тебе. Я сейчас все объясню. Покажи только свое лицо! — закричал он, с тоской сознавая, что ничего не сможет объяснить. И не увидеть ему лица Алены. Прежде всего ведь надо было объяснить, рассказать ей всего себя, рассказать о том лихорадочном нетерпении, которым он был наполнен последние годы. Он ведь и в армии, можно сказать, не служил последние полгода, беспрерывно, сутками картошку чистил на кухне. Жизнь его тогда складывалась и измерялась количеством этой очишенной им картошки. Матвей с нетерпением ждал: вот-вот кончится она на складе, и он отправится домой. Но картошки для солдат на складах было припасено вдосталь. И нетерпение в нем было так же неубывающе. Он не смог потратить его ни в армии, ни потом, когда уже отслужил и вместо дома оказался в Сибири, а затем в Казахстане, оно преследовало его, и когда он закончил академию, приехал в Князьбор, стал мелиоратором. Он был болен нетерпением, его не научили ожиданию, все хотелось закончить немедленно — немедленно отслужить, немедленно построить плотину, поднять целину, немедленно очутиться подле Алены, немедленно покончить С болотами, немедленно вывести колхоз в передовые, мгновенно покончить со всем, что путалось под ногами: с Барздыками, Махахеями, Ненене. Мгновенно переделать их и тогда только позволить себе передохнуть и оглядеться. Но передышки не выпадало, одно цеплялось за другое, огромные такие шестерни, а он песок в этих шестеренках.
Он был болен, и причиной этой болезни явилось его же собственное молчание. Замолчал, хотел проверить Алену, не отозвался на ее крик, а ведь слышал этот крик, умолявший его откликнуться. Но не откликнулся и где-то в глубине души тешился этим криком, думая, что проявляет мужскую стойкость и твердость, характер показывает, а оказалось, что бесхарактерность. Убивал молчанием и убил, остался один. И сейчас кричал в одиночестве удаляющейся тени Алены:
— Сестра, сестра милосердия мне нужна! — он гнался за тенью, хватал ее за руки, умолял впустить в дом, в котором торопилась укрыться Алена. Но Алена встала на пороге и не впустила.
Она постояла у двери, судорожно уцепившись за ее ручку, и побежала по лестничному маршу на второй этаж.
— Погоди! — закричал он почти в отчаянии.— В Князьборе был еще один мелиоратор.
— Люди гордятся им,— эхо донесло до него голос Алены. И Матвей с удивлением обнаружил, что это и есть он сам, почувствовал в себе присутствие множества других живых и неживых существ: тракториста Сюсышна вместе с трактором, той же Алены, за Шахрая и Железного человека вместе с Голоской-голосницей. И был он уже на Немиге, у ее когда-то кровавых, а сегодня мазутных берегов, гонимый и понукаемый ожившими в нем существами. Они говорили в нем все разом, и Матвей говорил со всеми ними вместе, разрывался на голос и крик, растворялся в этом голосе и крике, в звоне булатных мечей в самой гуще давней кровавой сечи. И у него уже у самого был в руках булатный меч, и бился он тем мечом попеременно то с самим собой, то с трактористом Сюськиным, то с его трактором, то с Шахраем и выговаривал Шахраю:
— За что же ты на меня с мечом, я же только повторил тебя.— И слова эти, Матвей понимал, говорит он себе. И только правду. Великую и страшную правду, в которой он не решался признаться наяву. Он повторял всех, с кем встречался, работал и жил. Брал у одного привычку, у другого словечко, у третьего характер. Иной раз ловил себя на этом, стыдился и боялся: а вдруг да поймут, догадаются, что весь он замешан и слеплен из чужой глины и ничто из того, что есть в нем, ему не принадлежит. Но никто так и не догадался, а если и догадался, то молчал, потому молчал, думал Матвей, что и сам поступал так же, как и он. А он тянулся к непохожим на него людям, обволакивал их, выжимал непохожесть, разницу и бросал. Искал новых. Может, так на земле было всегда — только бесконечное повторение в тысячах копий и вариантов, в самых немыслимых сочетаниях, и оттого, что мало кто мог понять и уловить эти сочетания, люди казались себе каждый раз неповторимыми и новыми. На самом деле ничего нового не было, все старо и истерто, как старый медный пятак... Тут Матвей подступал уже к самому страшному. Не покидала его точащая мысль, что все это ложь, будто человек чему-то учится, что каждый новый человек — новый. Он все же копия, повторение кого-то другого, и не всегда лучшее, потому что в жизни человека с каждой минутой что-то утекало. Да, он становился могущественнее, но в то же время как бы и не он, человек, становился могущественнее. Не накопленным в нем опытом и бесконечным повторением поколений, не от того, что ему дано было природой, окружающей его и сотворенной для него по тем же самым законам, по которым эта природа потом сотворила и его, а за счет той хищной изобретательности, с которой он взялся подчинять себе эту природу. В той природе, в дереве, в реке таилось уж слишком много неожиданностей. Он устал от них, как устал и отчаялся познать самого себя, и поэтому, распрощавшись с иллюзией сотворить и обуздать самого себя, принялся творить и обуздывать природу, сотворил свой машинный мир, подчиняющийся только ему, в котором ему все было проще и понятнее, с запланированными ожидаемыми машинными неожиданностями, с их учитываемым сочетанием вариантов. Ко всему же в машине не было ничего спрятанного. Лицо и нутро ее было открыто для него. И он возлюбил это не спрятанное, сотворенное им лицо. Творил машину, а она творила угодный ему мир, не зная боязни перед этим миром, не признавая сомнений, не думая о сердцевине его, где было средоточие всего сущего. Средоточие самого духа человеческого. Круг замкнулся и сомкнулся. Не только он, Матвей, сам судил себя этой ночью, но и заведенная, пущенная им в Князьборе машина. Трактор, тот самый, на котором когда-то по его приказу перепахали малинник, гонялся за Матвеем сейчас пустынными берегами Немиги, не такими, какими они стали теперь, а древними, не ведавшими еще про асфальт и мазут, ничего не ведавшими о будущем рождении трактора. Он убегал от этого видения в день сегодняшний. И в этом дне сегодняшнем стояли, выстроившись в ряд, все поколения Махахаев, Ровд-Демьянов и Барздык-Чугунов. Он хотел прибиться к ним, спрятаться. Среди Ровд были и мать его и отец, и сам он был, маленький, правда, подле матери с отцом. Успел увидеть себя, тоску и страх, охватившие и отразившиеся на детском лице.
Мать сделала шаг навстречу ему, но отец ухватил ее за руки и не дал прикоснуться к сыну. Он был такой же, каким в последний раз видел его Матвей, перед тем как отцу суждено было повторить судьбу и участь мужа старой Махахеихи, кинуться в прорву, чтобы спасти корову и утонуть вместе с ней, весь еще в несмененном солдатском, не стряхнувший еще ни с плеч, ни с рук войны. Война была и в его глазах. Ожидание конца войны, возвращение мужа с войны было и в глазах матери. Простоволосая, в ночной домотканой грубой сорочке, в той самой сорочке, в которой воробьиной грозовой ночью она отправилась к мужу, укутав его, Матвея, одеялом, напуганного громом и молниями, отрешенным блеском ее ставших чужими глаз, ее шепотом: «Иду, Антоне, иду».