Николай Переслегин
Николай Переслегин читать книгу онлайн
Федор Степун обладал как философским даром, так и даром писателя. В "Николае Переслегине" в одинаковую силу работали два этих дара. Здесь сошлись философские искания Степуна и автобиографические мотивы.
Роман писался во время Гражданской войны.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В поезде мама все два часа с какою-то нарочитой тщательностью рассказывала Авдею Ивановичу, где и что ему надо будет купить: какой колбасы у Барута, каких консервов у Свешникова и т. д., и т. д. Сидя на откидном столике у окна и смотря как бегут за стеклом, чередуясь друг с другом, вбегающие к горизонту дали и сбегающие к полотну леса, я испытывал бесконечную, безотчетную грусть. Когда-же среди множества хозяйственных наставлений услышал распоряжение чем кормить меня за обедом, из чего сразу-же заключил, что мама будет обедать одна, я не выдержал и разрыдался.
Не понимая, что случилось, мама кинулась ко мне, взяла в свои руки мою голову, подняла ее и, все прочтя в моих глазах, принялась с та-
237
кою нежностью утешать меня, прося прощения своими прекрасными серыми глазами, что мои слезы потекли еще горячей, еще обильней уже не только от жалости к себе, но и от жалости к ней.
Напрягая всю свою волю, я все-же никак не мог перестать плакать, и все упорнее спрашивал маму, зачем же она взяла меня с собою, раз мы весь день не увидимся. На этот вопрос у неё не было и не могло быть никакого понятного для меня ответа.
Беспомощно стоя передо мной, она дрожащею рукою вытирала мне щеки душистым своим платком и, смотря на меня глазами полными слез, как то очень странно, словно творя про себя молитву или заклинание, неустанно шептала какие-то тогда мне мало понятные, но отчетливо запомнившиеся слова: — «так нужно, Коленька, когда вырастешь, все поймешь... Вину свою мне все время нужно перед собой видеть. Будешь ты меня сегодня ждать, вот я и вернусь, вернусь непременно! Ты не плачь, ты верь, а то я сама в себя веру потеряю»!
Говорила-ли мама со мной точно такими словами, я не знаю, Наташа, но пишу их сейчас так, как будто мне их кто-то диктует. Их смысл, их боль, их надежда и их отчаяние — все это во всяком случае точно до наимельчайшей черты.
Сейчас мне ведь снова не больше девяти лет, и я чувствую, что совсем, совсем-бы не удивился, если бы вдруг распахнулись двери и я
238
увидел бы маму, возвращения которой из города двадцать с лишком лет тому назад я ждал с таким последним отчаянием.
Ведь память гораздо больше, чем только память, Наташа. Настоящая память — реальное перевоплощение, величайшее чудо жизни, нерушимый залог и единственное доказательство бессмертия нашей души.
В ту поездку мы с Авдеем Ивановичем долго ждали «нашу барыню». Сказав, что вернется к семичасовому, она вернулась только к ночному курьерскому. Выпивший за обедом лишнюю рюмку и очень уставший от города, Авдеич прилег прикурнуть на диване, а мне велел сторожить короба с закуской, чтобы «Боже упаси, чего не пропало».
Этот вечер, Наташа, быть может, один из самых страшных вечеров всей моей жизни. Зал I и II класса темен и пуст. Горят всего только две прикрученные стенные лампы, да при свече за буфетом, бросая на стену огромную тень, сидит за счетом и книгами какая то странная, нахохлившаяся фигура в очках. На диване рядом со мной со стоном, словно больной, храпит Авдей Иванович. Как только он, переворачиваясь с боку на бок, слегка затихает, сейчас-же из тишины возникает тревожное тиканье круглых стенных часов. Каждые полчаса они бьют зловеще и неумолимо: девять ударов, удар, десять ударов, удар... Фигура кончает считать; громко звенит тяжелой связкой ключей
239
и, призрачно прожестикулировав громадной рукой по потолку, задувает свечку, темнеет и пропадает в дальнем углу буфета.
Мне жутко, затылок горит и сердце сжимает отчаянный страх: — а что если и совсем не приедет?
До курьерского остается всего только полчаса. Выходит какой-то человек и отпускает лампы в буфете и на длинных столах. В маленькие дверцы за буфетом два поваренка на полотенцах вносят громадный, медный в клубящемся паре самовар... Я решительно задыхаюсь от волнения и уже не отрываю глаз от часов. Недолитые стаканы черного кофе и стопочка плюшек уже разнесены по столам. Давно проснувшийся Авдей Иванович наняв носильщика выносит наши короба на платформу, а мамы все нет и нет!
Вдруг откуда-то издали на бьющееся мое сердце отчаянно налетает заунывный, точно о чем-то предупреждающий свист. Секунда — и мелькая красными пятнами по занавешенным окнам в вокзал с грохотом врывается курьерский... Первый звонок!!!
За окном, спуская пар тяжелыми толчками, могуче дышит уставший паровоз, и от его дыхания на моем столе нежно позванивают хрустальные подвески канделябра (я сейчас слегка дотронулся до них, Наташа. Они не обманули: с абсолютною точностью воспроизвели памятный сердцу звук).
240
Авдей Иванович вернулся, уговаривает сесть в вагон: «может мамаша прямо на платформу пройдут — оно на людях можно проглядеть. А в вагоне непременно встретимся — потому первого класса всего два вагона и все вагоны гармонией», но я отказываюсь наотрез. Умираю от волнения и двинуться от того стола, у которого сговорились встретиться, никуда не могу.
Но вот наконец, наконец-то, за секунду до второго звонки, появляется мама. Взволновано оглядываясь по сторонам, сна почти бежит ко мне между двумя столами. Я со всех ног бросаюсь к ней навстречу. Она приподнимает меня. Мы крепко обнимаем друг друга. В её волосах и вуали так свеж ночной осенний воздух, на горячих щеках соленый вкус слез! Несколько секунд длится вечность совершенно непередаваемого счастья!
Но вот над самым моим ухом внезапно раздается чужой, самоуверенный и недовольный голос: «ну довольно, Маруся, довольно; надо торопиться в вагон. Кончится тем, что Вы в конце концов опоздаете!». Я подымаю голову и вижу, что за маминой спиной стоит высокий, гладко бритый, слегка седеющий мужчина, ловко одетый в синюю поддевку, туго перетянутую узким ремнем. У него наглые, темные, словно наступающие глаза и громадные белые красивые руки, в которых он держит свежие офицерские перчатки и желтый шикарный стэк. Не говоря худого
241
слова отвратительный этот господин фамильярно берет маму под-руку, сгребает своею левою ручищей мой судорожно сжатый кулак и с озабоченным видом друга-покровителя спешно выводит нас на платформу. Ненавидя его всею душой, я из последних сил пытаюсь освободить свою руку; но мои усилия этому грубому великану совершенно не заметны. Он что-то очень оживленно по-французски говорит смущенной, грустной и непонятно послушной маме, подводит нас к нашему вагону, помогает маме войти на площадку и, схватив меня под локти, бесчувственно, словно пакет, подает ей меня. Влетев затем в наше купэ, он кладет на столик громадный букет красных роз, который кто-то подает ему в окно, обдает маму наступающим взглядом наглых глазищ, целует обе её руки, не замечая меня треплет по щеке с непонятными мне словами: «очень рад был с вами познакомиться, счастливый соперник», на довольно быстром уже ходу выскакивает на платформу и оттуда снова приветствует нас головой и высоко поднятой над нею правой рукой, сжимающей стэк и перчатки. Ну прямо итальянский тенор, кончающий, отступая вглубь сцены, любимую публикой арию. Ненависть, внушенная им до сих пор, каждый раз оживает в душе, когда вспоминаю о нем...
В купэ синий полумрак. Я лежу на диване головой к окну. Сильно пахнет розами. Мама сидит рядом со мною и ласково уговаривает
242
постараться заснуть, чтобы ночью не клевать носом в пролетке.
Но о сне не может быть и речи: заснуть, оставить маму вдвоем с ним — ни за что! Я ее так бесконечно люблю, она такая красавица. Её милая, своенравно закинутая назад голова устало прислонена к спинке дивана, из под полуопущенных век льется свет и губы приоткрыты: — как почти всегда она что-то про себя напевает. От её руки знакомо пахнет фиалкой, кожей перчатки и пудрой. Я с робкою нежностью целую эту дорогую, родную мне руку и весь горю нетерпеливым желанием спросить, кто был этот неприятный господин на вокзале. Но вопрос не сходит с губ: мешает и гордость и ревность и дисциплинированность благовоспитанного ребенка. Но после некоторой борьбы я все же превозмогаю все эти чувства и спрашиваю: «мама?» «Что Коля?» «Кто этот господин, с которым Ты приехала?» Ничего не было-бы естественнее, как отделаться пустым ответом взрослого человека ребенку. Но пристально посмотрев мне в глаза, мама очевидно поняла, что мой вопрос не был праздным любопытством. Помолчав минуту, она ответила мне просто и серьезно, как взрослому другу: «это человек, которого я очень люблю, Коленька».