Совесть. Гоголь
Совесть. Гоголь читать книгу онлайн
Более ста лет литературоведы не могут дать полную и точную характеристику личности и творчества великого русского художника снова Н. В. Гоголя.
Роман ярославского писателя Валерия Есенкова во многом восполняет этот пробел, убедительно рисуя духовный мир одного из самых загадочных наших классиков.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Одно полено отвалилось немного вбок, чернеясь, дымя, не разгораясь никак, и Семён, встав на колени, поправлял его кочергой, подгоняя в общую кучу, и кочерга несколько раз со скрежетом задела кирпич.
Он встрепенулся и тотчас подумал: «Пора», — и тихо начал: «Семён...» — и потянулся к карману жилета.
Мальчик живо поднялся с колен и встал перед ним виновато, верно, что-нибудь успел натворить. Торчком поднимались соломенные вихры. В ожидании приоткрылись толстые крестьянские губы. Видать, наказание заслужил и готов был его получить.
Нащупав ключи от шкафа, в недрах которого томился портфель, он помедлил и не вынул его, вдруг припомнив, что рукопись так и осталась лежать на столе. Маленькая оплошность, с кем не бывает, что за пустяк, что за вздор, однако его ударило с неестественной силой: рукопись лежала открытой, он не запер её, ей грозила опасность, она представилась вдруг погибшей, похищенной, утраченной навсегда. Панический ужас овладел им.
Он замер, но в тот же миг и опомнился. Что за мираж? Собственная глупость сделалась очевидной: он приготовился спалить свою рукопись без остатка, именно уничтожить её. Вот только Семёна оставалось послать. И надо было ещё...
Но промедление уже убило решимость. Николай Васильевич вопросил себя грозно, что с ним самим после этого станет. Потрясётся душа? Рассыплется в прах?
Он вдруг ощутил, что не станет его, ни этого отощавшего слабого тела, ни свежих мыслей, ни новых трудов. Вопль пролетел по душе: невозможно, нельзя допустить!
С жалобой и тоской успел он взглянуть на Семёна, а сам клонился, клонился, медленно клонился вперёд, растрёпанной головой в палящий огонь, да Семён подхватил под плечо, удержав мальчишеским телом, а он всё шептал, как в бреду:
— Нет... невозможно... нельзя...
И больше не было ничего, одно ощущение, как дрожит и гнётся под его тяжестью детское тело Семёна, эта слабость ребёнка, которая не допускала упасть, отнимала право провалиться в беспамятство. Эта слабость была под плечом у него и молила о помощи мелкой испуганной дрожью своей, и необходимо было успокоить, помочь, и он ухватил подлокотник кресла и успел в последний миг удержать себя.
Семён подался вперёд. Вздох облегчения вырвался с хрипом. Николай Васильевич боком привалился к подлокотнику. Перед ним всё кружилось, тошнотворно звеня. Он заставил себя выпрямиться, сесть попрямей, однако вялое тело бессильно моталось, расплывалось лицо, нос висел, точно маленький хобот, глаза провалились, как яма могилы. Дрожащий Семён стоял перед ним, неуклюже топыря тонкие руки, готовый принять его тело, если он вновь упадёт. Он глаз не сводил, но худо видел Семёна. Он лишь ощущал, как страшно испуган тот.
Он напрягся всем телом и всё-таки сел попрямей. Не так быстро закрутилось в тяжёлой безмысленной голове. Стали утихать в ней тревожные звоны. Наконец шелохнулась короткая мысль, которой он так и не понял, ощутив, что о «Мёртвых душах», о смерти она, о желании жить и творить. Безмолвно двигались бескровные губы Семёна. Николай Васильевич дотянулся до лба чугунной рукой. «Перешагнуть через это нельзя». Рука безжизненно соскочила, упав на колени как плеть. Он беспомощно поглядел на Семёна.
Мальчик поспешно ткнулся к нему:
— Барин, барин, може, воды?
Он прошелестел одними губами:
— Воды не надо, дружок.
Семён чуть присел перед ним, держась за колени, и словно что-то искал в лице и в глазах у него. Вместо Семёна он едва различал глухое пятно. Он всё пытался понять и вдруг догадался, что вечер уже наступил. Огонь потрескивал в потухающем очаге. Пламя огня посветлело.
Николай Васильевич шевельнул бессильными пальцами. «Там твоя смерть, и ты боишься её...» Думая крикнуть, он хрипло стонал:
— Ты мерзок, ты отвратителен мне.
Семён часто моргал и пятился задом, а он вновь цедил, бессильно кривясь:
— Давно пора это сделать... труху ворошишь... будто бы ищешь... тянешь, трусишь исполнить, что совесть велит, потому что... за этим... видится смерть... а тебе достойно не умереть... длинноносый...
Семён безмолвно жался к стене.
Николай Васильевич передвинулся, сел почти прямо и подумал о том, что надо исполнить и это, если совесть велит, но жажда жизни всё не уступала ослабленной воле, жизнь по-прежнему гулко двигала кровь, жизнь по-прежнему втягивала в лёгкие воздух, жизнь упорно твердила своё, напоминая ему, что тот способ, который он избрал, чтобы снискать себе самое чистое, наивысшее вдохновение, слишком необычен, даже ужасен. Жизнь так и обступала, так и манила его. Жизнь поставила вдруг перед глазами его родную, любимую Васильевку. Ночь укрывала своим бархатным чёрным крылом ветхий отеческий дом, старый сад и безбрежье окрестностей, но тут выплыл месяц из-за края земли, и от месяца брызнули искры, и чёрные тени словно шагнули вперёд, и в протопленных комнатах запели на все голоса немазаные петли дверей, и неизменный ужин завёлся на столе, и он, стыдливо отворачиваясь от борща со свининой, не то с досадой, не то с сожалением протянул:
— Дома теперь хорошо.
Семён отозвался мечтательно, подняв большие глаза, шлёпая большими же губами:
— Очень дома теперь хорошо, дымы стоят, вареники с вишнями варють.
Он засомневался и возразил:
— Это в пост-то?
Семён встрепенулся с детским восторгом:
— А без сметаны! Вареники и без сметаны сладкие-сладкие!
Сладкие вареники, сладкие, прав был Семён, в родном доме сладкое всё, и он обругал Семёна без злости:
— Дурак.
Семён согласно кивнул головой:
— Ведь без сметаны, поп не бранит.
Он поднялся, придержав шубу слабой рукой, собираясь уйти, однако нахлынули только что отошедшие размышления, и он поспешно спросил:
— Э, Семён, а нравится господин Погодин тебе?
Семён смигнул, проглотив слюну:
— А ничего, барин незлой.
Он согласился:
— Точно, незлой.
И продолжал думать вслух:
— Так и что?
Тяжело ступая, приблизился к двери, взялся за ручку, изображавшую льва, но ещё раз взглянул на Семёна из-за плеча, точно не хотел уходить.
Освещённый огнём, Семён старательно сметал голичком дровяную труху, опилки и сор, и всё это мягко шуршало на железном листе, прилаженном к полу гвоздями: к самому краю листа Семён приставил совок, чтобы мусор не просыпался мимо.
Он хотел приказать, чтобы Семён нынче ложился спать поранее, но так молча и удалился к себе. В кабинете было темно. Он постоял возле дверей, приучая глаза к темноте, словно ожидая выхода месяца и голубоватых полос, упадающих на пол из окон, но нет, окна серели неровными пятнами, чёрные тени клубились в углах, что-то коварно темнело у стен.
Вытянув руку вперёд, он добрел кое-как до стола. Рукопись была ещё тут. Николай Васильевич просунул под бечёвку два пальца, и связка бумаг повисла на них. Эту связку он покачал на весу, размышляя о чём-то неясном, что тревожило и мешало ему, обернулся назад, постоял, сунул рукопись рассерженно в шкаф и громко запер на ключ, без промаха попав бородкой в невидимую скважину. Глаза, должно быть, привыкли, понаторела рука.
Тёмные пятна вдоль стен стали креслом, диваном, столом и расставленной ширмой. Он не представлял себе, что ему делать среди этих праздных вещей, и подёргал дверцу старого шкафа, так что одряхлевшая дверца заскрипела, заохала, но его усилию не поддалась: её надёжно удерживал новый английский замок, купленный им и вставленный по его настоянию дворником.
От кого он запер её?
Вновь всё сделалось неопределённо и смутно. Вновь приходилось выпытывать из себя, чем станет он жить, если не явится высшее вдохновенье.
Он в смущении встал на молитву и повторял знакомые с детства слова, которые навевали покой и добро, однако всё мимо и мимо бежали скорбные мысли, и слова молитвы не доходили до смятенного сердца, и в тревожную душу не ложился благословенный покой.
Тогда он прилёг на диван, решив подремать, и тяжёлыми веками прикрыл поплотнее глаза, однако и сон в этот час к нему не пришёл. Жизнь, должно быть, в нём не смирилась, желая длиться и длиться и без высшего вдохновенья, без «Мёртвых душ», как-нибудь, всё равно. Жизнь беспокоилась, двигалась, требуя живительных соков, так что зубы сводило от голода, так что желудок болел. Николай Васильевич ощущал, что его стошнит, если он без промедления не вкусит хотя бы маковую росинку, однако давно по опыту лощения знал, что голод совсем не опасен сам по себе и что без принятия пиши возможно прожить и тридцать, и сорок дней, стало быть, сила голода происходила от слабости духа, с которой вновь и вновь приходилось вставать на борьбу. Лучше не думать о чём-то ином, в таком случае муки голода притихнут сами собой. Он осмотрительно поискал, не подвернётся ли чего постороннего, чем бы занялись его мысли на час или два, в которые можно позабыть о еде, но продолжал думать только о ней. Впрочем, своё благо открывалось и в этом несчастье: «Мёртвые души» от него отступили. Он уютно свернулся клубком, щека по-ребячьи легла на ладонь, сделалось сладко, даже тепло. Жизнь перестала представляться ужасной. Жизнь повсюду, скорее всего, виделась необыкновенной и странной. Вдруг припомнились забавные обычаи вечного Рима. Он было одёрнул себя: опять этот Рим, довольно о Риме, Рим так далеко, а воспоминание веселило его, и он наконец разрешил: «Э, пусть его, ничего, всегда полезно смешное...» — и вдруг отворил окно привычной рукой и выплеснул прямо на улицу из ночного сосуда. За спиной раздался сдавленный крик. Он оборотился с пустым сосудом в руке. С выпученными глазами, весь в дорожной пыли, Погодин стоял перед ним, негодуя: