Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов
Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов читать книгу онлайн
Эта книга — первый опыт междисциплинарного исследования творчества поэта, прозаика, художника, актера и теоретика искусства Дмитрия Александровича Пригова. Ее интрига обозначена в названии: по значимости своего воздействия на современную литературу и визуальные искусства Пригов был, несомненно, классиком — однако его творчество не поддается благостной культурной «канонизации» и требует для своей интерпретации новых подходов, которые и стремятся выработать авторы вошедших в книгу статей: филологи, философы, историки медиа, теоретики визуальной культуры, писатели… В сборник вошли работы авторов из пяти стран. Кроме того, в книге представлены записи нескольких интервью и интеллектуальных бесед с участием Пригова и наиболее важные, этапные для осмысления его творчества статьи исследователей московского концептуализма 1970–2000-х годов.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но не только «советские» и «перестроечные» тексты Пригова, где совершается виртуозная растрата авторитетных риторик, символов и дискурсов, но в еще большей степени — позднее творчество Пригова соотносимо с категорией растраты. На мой взгляд, начиная со второй половины 1990-х годов Пригов все чаще сочетает процедуры дискурсивного потлача (практически никогда не оставляя их совсем) с тем, что можно обозначить как онтологизацию растраты. (Возможно, именно этот поворот сам Пригов обозначал несколько дезориентирующим термином «новая искренность».) Хотя, конечно, само слово «онтологизация» нуждается в кавычках, поскольку Пригов неизменно проблематизирует любую попытку придать дискурсивной практике (в том числе и своей собственной) онтологический статус. В случае растраты онтология вообще сомнительна уже хотя бы потому, что в ней «минус» всегда доминирует над «плюсом». Эта тенденция, кажется, начинается с приговских «Азбук», не случайно ассоциирующихся с барокко, — но при этом «растрачиванию», символическому обесцениванию подвергается сама претензия на онтологическое недвусмысленное знание [414]. Показательны для этой тенденции и такие его поздние циклы, как «Дети жертвы» («Дети как жертвы сексуальных домогательств»), «По материалам прессы», «Вот и стихи», «Хотелось бы получше, да…», где с настойчивым постоянством звучат мотивы насилия, смерти (в том числе и собственной), бессмысленного, кажется, расточения жизни. И хотя Пригов в этих текстах уходит от узнаваемой «приговской строфы», создавая мощные и гибкие верлибры, характерное мерцание авторской персоны/имиджа сохраняется и в них. Так, в «Детях жертвах» (1998) монологи детей — жертв сексуального насилия усложняются неустойчивостью границы между реальным и воображаемым насилием:
А во-вторых, «Дети жертвы» в известной степени радикализируют более ранний цикл «Мои неземные страдания» (1993), в котором позиция жертвы деконструируется как инвертированная форма наслаждения и власти. В «Детях жертвах» палач и жертва непрерывно и безостановочно обмениваются своими функциями в ситуации интимизирующего (буквально!) насилия — что приобретает значение парадоксальной онтологии растраты, негативной версии равновесия:
Судя по этому тексту, Пригов вполне осознанно доводит экстатику жертвоприношения/трансгрессии до предельного состояния — чтобы одновременно и разыграть, и подорвать ее.
Программное значение в контексте тенденции к онтологизации растраты приобретает сборник «Исчисления и установления» (2001), в котором Пригов обнажает собственный прием через его ироническую буквализацию. Кажется, здесь воспроизводится и доводится до абсурда такой авторитетный дискурс, как панэкономизм — вера в возможность все свести к денежному (цифровому) эквиваленту: ведь оказывается, что подсчитать можно приятность обеда («Расчеты с жизнью»), коэффициент сакрального («Священники и прихожане»), облачность, чувства и исторический процесс («Пять килограммов»), ожидание («Ожидание и его растворение»), силу ума («Сила ума»), творческую энергию («Штучки»), политическую корректность («Политикал корректнесс»), Россию и Смерть («Россия и Смерть») и вовсе уж невероятные «уравнивания», напоминающие дзен-буддистские коаны: «Если на левую сторону рисового зерна спроецировать модель вселенной…» («Шансы»).
Даже не в том дело, что расчеты оказываются комически-абсурдными, а в том, что либо в начале, либо в конце создаваемого уравнения обязательно окажется катастрофа, смерть, умершие близкие, потерянное время, пустота, ноль — в общем, то, что отчетливо квалифицируется как растрата или ее следы. Внутри этих «стратификационных» текстов то и дело возникают «батаевские» эквивалентности растрат: поэзия, мысль — экскремент — еда — эротика — насилие. В полном соответствии с Батаем Д. Голынко-Вольфсон усматривает «сверхзадачу приговской поэзии» в «восстановлении утраченной гармонической уравновешенности мира, о чем он сам [Пригов] проговаривается в „стратификационном“ тексте из книги „Исчисления и установления“: „Или пролетает ангел в районе Сахары, а в ответ происходят серьезные изменения в структуре языкопорождения у самых мелких чешуйчатых существ — вот и уравновешено“. Пригов — поэт универсальной уравновешенности» [417].
Однако даже приведенный фрагмент из текста «Равновесие» заставляет усомниться в серьезности посыла о «восстановлении утраченной гармоничности». Ведь здесь «уравнению» подвергается жесткое убийство человека, потом 20 или 30 человек, потом 300 человек, потом «мор и глад и погибель», которые якобы «уравновешиваются» рождением выдающегося ребенка, гения и даже пророка. Но приведенная цитата о полете ангела в районе Сахары, якобы уравновешенном «серьезными изменения в структуре языкопорождения у самых мелких чешуйчатых существ», своим абсурдизмом, в сущности, сводит на нет предшествующие ей софизмы. Более того, практически каждый текст этой книги строится как демонстрация мнимой сбалансированности утрат и приобретений через методичные квазиподсчеты. Происходит постоянное самоопровержение операции эквивалентности: растрата оказывается в принципе иррациональной, что и приводит к комическому эффекту при операциях «математизации». Более того, если Батай еще верит в восстановление утраченной гармонии через растрату, то для Пригова такая вера невозможна, и неостановимая растрата всего и вся приобретает онтологическое значение лишь потому, что только она оказывается константной в любой сфере, в любом измерении существования.
Отметив эти черты сходства между символической экономикой Батая и художественными практиками Пригова, нельзя не заметить глубочайшего расхождения между ними. Батай и в «Проклятой доле», и в «Теории религии», и в «Литературе и зле» на различных примерах разрабатывает один и тот же тезис: то, что растрачено (принесено в жертву, пожрано, сожжено, убито), становится сакральным. Именно в результате процесса растраты, уничтожения чего-то ценного преодолевается, по Батаю, отчуждение человека от мира, что, в свою очередь, позволяет ощутить интимную близость с божеством, миропорядком и т. п. Собственно, переживание этого момента интимной близости с миропорядком Батай и определяет как сакральное.
Но московский концептуализм вообще и Пригов в частности, по точному определению Б. Гройса, «находился в сплошном поле сакрального — от сакрализованной официальной идеологии до частных неофициальных сакрализованных художественных идеологий». Отсюда — задачей этого направления была «неосекуляризация советской нео-сакральности… По мере того, как официальная идеология распадалась, московский концептуализм все чаще переходил к анализу неосакрального как такового — вне его конкретизации в рамках советского марксизма» [418].