«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»(Роман в документах)
«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»(Роман в документах) читать книгу онлайн
Первые черновые наброски романа «Жизнь моя, иль ты приснилась мне…» В.О. Богомолов сделал в начале 70-х годов, а завершить его планировал к середине 90-х. Работа над ним шла долго и трудно. Это объяснялось тем, что впервые в художественном произведении автор показывал непобедную сторону войны, которая многие десятилетия замалчивалась и была мало известна широкому кругу читателей. К сожалению, писатель-фронтовик не успел довести работу до конца.
Данное издание — полная редакция главного произведения В.О. Богомолова — подготовлено вдовой писателя Р.А. Глушко и впервые публикуется в полном виде.
Тема Великой Отечественной войны в литературе еще долго будет востребована, потому что это было хоть и трагическое, но единственное время в истории России, когда весь народ, независимо от национальности и вероисповедания, был объединен защитой общего Отечества и своих малых родин, отстаиванием права на жизнь и свободу.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Мне, в свою очередь, он приходился двоюродным дядей. В раннем детстве, пытаясь выговорить «дядюшка», у меня получалось «дяшка», с тех пор и бабушка стала звать его уменьшительно-ласково «дяшка» или Афоня.
Дяшка Круподеров был высоким, широкоплечим, светловолосым, голубоглазым, с крупным прямым носом, очень походил на Шаляпина, чем очень гордился, был музыкально одаренным, хорошо играл на баяне, имел приятный баритон, охотно пел и плясал, жил в Москве, был женат на балерине, артистке оперетты, хорошенькой скуластенькой кошечке, однако стариков, которых считал своими родителями, не только не стыдился и не забывал, но часто навещал и ко мне относился, как к родному сыну.
Он любил бабушку, любил по-своему и деда, и, приезжая к ним в деревню, обязательно привозил гостинцы: дорогое печенье и конфеты, хорошую московскую водку и отборную толстоспинную селедку или воблу, необыкновенный сыр и копченую с пряностями колбасу, и другую вкуснейшую снедь. Выкладывая из небольшого чемодана и передавая бабушке какой-нибудь кулек или сверток, он не мог удержаться, чтобы не напомнить о своей приближенности к высшей власти и нередко, вполголоса, чтобы не услышал дед, как бы между прочим, сообщал бабушке: «Правительственная», или «Из нашего буфета», или «Кремлевская». Если только это слышал дед, он ярился, начинал вредничать и у него с дяшкой сразу возникали споры и ссоры, подчас доводившие бабушку до слез.
В тот раз дяшка привез завернутую в пергамент палку какой-то особой колбасы и, отдавая ее бабушке, не без гордости негромко сказал:
— Кремлевская…
Но дед услышал. Когда сели ужинать, дед, уже хорошо выпив водки и закусив домашним салом, понюхал наконец кусок колбасы — она действительно имела необыкновенный запах, — затем, как бы с опаской, взял ее в рот, пожевал и тут же, с гримасой отвращения выплюнув на ладонь, бросил на пол, к порогу.
— Ты что, опять меня оскорбляешь?!. — закричал дяшка, вскакивая из-за стола. — За что?!. Маманя, будьте свидетелем! Это краковская колбаса из кремлевского буфета! Высшего сорта и сто раз проверенная! За что?!.
— Назем! — свирепо высказался о колбасе дед.
Яростным криком и с угрозой он запретил бабушке и мне даже пробовать эту колбасу, затем бросился в кухоньку и там, за перегородкой, став над помойным ведром, минуты три старательно отплевывался, совал пальцы себе в рог, демонстративно рыгал, а, возвратясь к столу, со страдальческим, но в то же время недобрым лицом заявил дяшке:
— От твоей кремлевской колбаски, Афанасий, всего наизнанку вывернуло! — и, обращаясь к бабушке, уже совсем мученически проговорил: — Угостил нас племянничек, царство ему небесное!
Дяшка находился тут же, что ничуть не мешало выпившему и вошедшему в кураж деду говорить о нем, как о покойнике.
— Не надо так, Гоша, — жалким молящим голосом попросила бабушка, — не надо…
Но остановить деда, если он завелся и начинал блажить, было невозможно.
Дяшка сидел сумрачный, донельзя оскорбленный, обиженно раздувая ноздри большого правильного носа, с трудом сдерживая свое негодование; бабушка, расстроенная, потихоньку его успокаивала, оглядываясь, тайком поглаживала по плечу и спине и тихо приговаривала:
— Хоть бы лег и уснул, угомон его, алкоглотика, возьми! Проспится и успокоится!
Меж тем дед, подозвав кота, сожравшего выплюнутый им кусок колбасы и мирно сидевшего и облизывавшегося на крыльце, с озабоченным видом стал отпаивать его молоком, чтобы спасти от отравления, а потом еще долго, до глубоких сумерек, крайне обеспокоенный ходил за ним следом, время от времени в открытое окно сообщая бабушке:
— Нутрянкой чую: подохнет кот!.. Беда-то какая!.. А ведь если бы не Афонька с проклятой колбасой, еще бы лет десять прожил… За милую душу!.. Осиротил нас Афонька, под корень осиротил!.. Неровен час и я, верно, к ночи подохну!.. А тебе, Настасья, Ваську на ноги ставить… Ангелочка нашего… Держись, родимая, готовься!.. Может, Настена, перед смертью баньку затопить?!. — жалостливо попросил он.
От полноты чувств дед всхлипывал, голос у него дрожал и то и дело срывался. С Брысиком, как все звали кота, разумеется, ничего не происходило, и я надеялся, что и с дедом ничего не должно произойти: он просто вредничает, притворяется с целью досадить дяшке, подначить его и больно оскорбить, для меня только долгое время оставалось загадкой — для чего? И бабушка это понимала, но ее жалостные просьбы остановить деда не могли, казалось, даже больше его распаляли. При этом, уже полупьяный, он то и дело, со страдальческим видом держась за живот, забегал в избу, присаживался с края на лавку и, не глядя на дяшку, быстро деловито налив, выпивал стопку привезенной тем дорогой водки, заедал куском сала или огурцом и снова выскакивал к коту, чтобы принять у него «последний дых».
Все это дед проделывал с выражением полной серьезности и такой искренней озабоченности и даже отчаяния, что в какие-то минуты мне становилось жаль его до слез, хотя я не мог не понимать, что это игра и дед всего-навсего куражится, как говорила бабушка, «блажит». С какой целью несколько раз в году он устраивал такие пьяные представления? В детстве я думал, в основном для того, чтобы спровоцировать дяшку на драку и «умыть» его, то есть жестоко избить. Но за что?
Дяшка был каким-то ответственным сотрудником, в своих рассказах и разговорах запросто упоминал фамилии известных всей стране людей, обладал прекрасными физическими данными, по роду своей работы владел приемами защиты и нападения, хотя никогда ни слова не говорил об этом, уважал деда и нежно любил бабушку, считая их своими родителями, но иногда у деда вызывал не только раздражение, но и приступ неприкрытой ненависти. Если бы дело дошло до драки, я не сомневался, что дед изувечил бы дяшку, столько в нем было клокотавшей ярости, и бабушка, полагаю, этого более всего боялась. Только спустя десятилетия, уже после смерти деда, повзрослев, я понял причину такого поведения деда.
Но в тот вечер он измучил нас всех в отделку, и бабушка погодя заливалась горючими слезами. Дяшка, сидя в переднем углу под иконами, наигрывал на гармошке «Славное море, священный Байкал…», что было у него признаком самого прескверного настроения. Бабушка, как только дед выскакивал за порог, брала ломтик злополучной колбасы и старательно жамкала его слабыми зубами, показывая дяшке, что это вздор и пустяки. Она любила Афанасия как родного сына, теперь этого сына обижали, и она всячески старалась его утешить, успокоить, пыталась как-то защитить. Но что она могла поделать?
Поздно вечером в открытое окно донесся низкий, хриплый, рыдающий голос деда:
— Настенка, кажись, кончаюсь… И кот уже… Афонька, стервец… Всех нас потравил…
Вслед за бабушкой я бросился во двор. Дед сидел в полутьме на крыльце, пьяно уронив голову на колени, жалобно стонал и хрипел, изображая, что умирает. Кота нигде не было видно, когда же мы его позвали, он спрыгнул откуда-то с подловки и подбежал как ни в чем не бывало: оживленно-веселый и, как всегда, игривый. С трудом и не сразу мы подняли деда, затащили в избу и уложили на кровать, при этом чуть не надорвались: показывая как ему худо и что он действительно кончается, дед упорно не желал переставлять ноги и, более того, все норовил своей шестипудовой тяжестью навалиться то на меня, то на худенькую, маленькую бабушку. Я так боялся, что он ее заломает, раздавит, что все время тянул его на себя, и от напряжения у меня темнело в глазах, я чувствовал, еще немного и у меня развяжется пупок или что-нибудь лопнет в утробе. Когда же мы его перетянули через порог, он при виде дяшки еще пуще завыл и зарыдал.
Я расшнуровал и снял с него башмаки, а бабушка, расстегнув, пыталась стянуть с него нарядную сатиновую рубаху и штаны, но сделать это удалось только с моей помощью. Наконец дед остался в одних стареньких нижних холщовых портах; широкоплечий, с могучим, не по возрасту, сильным мускулистым телом, он лежал на кровати с закрытыми глазами и рыдающим голосом всхлипывал: