Мертвые сыновья
Мертвые сыновья читать книгу онлайн
«Мертвые сыновья» — одно из лучших произведений известной испанской писательницы Аны Марии Матуте. Это грустная и умная книга о современной Испании и ее людях. Яркие психологические образы героев, богатый колоритный язык характеризуют этот роман.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Ему открылась ночь. Обычные вещи ночью вдруг засверкали. Для четырнадцатилетнего парня в голубой форме из мягкого сукна и в белых перчатках (улыбка застыла на губах: «Спасибо, сеньор») у ночи был таинственный, неотразимый блеск. Даже когда сон сковывал веки, усталость овладевала телом, когда досаждал Маноло и бесперебойно сыпались поручения, брань, угрозы. С ночью пришли и музыка, и первые сигареты, и многое другое. И женщины — только что открытое, непонятное, темное, как ночь, чувство. Над площадкой для танцев сладким, приторным туманом поднимался дым от золотистых сигарет.
Из кафе, залитого солнцем или розоватым светом сумерек, он скользил к стойке бара. Из бара, по лестницам, в номера за красными бархатными занавесками. В ночь. У ночи была площадка для танцев, эстрада для джаза, заставленные столики и осыпанные стеклянной пылью колонны, сверкавшие мириадами крошечных звезд. Там, у входа, висели фотографии, афиши, рекламы ревю. «Часто, неплохого». Ночь утомляла. Бывало, на рассвете он качался от усталости. И все-таки его тянуло к ней, к ее блеску. Он знал, что блеск этот фальшивый, что он тускнеет в лучах солнца, но что за беда. Какая разница? «Жизнь. Это жизнь». Иногда, уже перед уходом, выпадала свободная минута — он стоял, прислонившись к стене, и думал, не торопясь, обо всем. «Надо иметь деньги. Сюда не ходят без денег». Порой сон валил его с ног, но обычно он был шустрый и юркий, как мышонок. Маноло говорил — если сумеешь тут удержаться, выйдешь в люди. Но он думал о своем. О том, что пришло к нему, что вдруг открылось глазам. Был тот тихий предрассветный час, когда едва освещенная площадка пустела. Он помогал убирать стулья, их ставили на столы, уже без скатертей. Оркестранты убирали свои инструменты, и лишь пианино огромным зверем дремало на эстраде. Пюпитры были сложены, а колонны блестели по-прежнему, но блеск этот казался теперь нелепым, абсурдным. Одна за другой с сухим щелканьем гасли лампочки, и на зал опускалась мгла. В тот час в памяти выплывало все, что произошло за ночь; грудь теснило какое-то томительное чувство — не то он ждал, не то жалел о том, чего не случилось. Он не знал, нравится ему этот час или нет. Назойливо звучал в ушах какой-то гнусавый голосок, твердивший одну и ту же песенку. Иногда он и сам, невольно, насвистывал тихонько этот прилипчивый мотивчик, легкий и слащавый. Закутавшись в шубу из леопарда или пантеры, которая придавала ей какой-то дикий вид, выходила Мариан. Мигель направлялся в раздевалку, но, увидев ее, жался к стене. Мариан, проходя мимо, легонько шлепала его по щеке, иногда говорила несколько слов, иногда просто улыбалась. (Он бывал в ее маленькой уборной и видел там старую тряпичную куклу. Мариан говорила, что это талисман, который приносит ей счастье. «Как можно верить в эти вещи?») Мариан принадлежала к тому же миру, который он недавно открыл и о котором много думал. И другие, похожие и непохожие на нее, тоже были из этого мира. И те, мужчины, что приходили, садились за столики и пили. Одни — одетые с небрежным изяществом, другие — в потертых костюмах. Завсегдатаи и случайные посетители, которых он узнавал сразу, издалека. Он знал, что они закажут: «Пачку Честера», знал, сколько дадут на чай. Он знал уже все или почти все в этом мире. Мариан с ее выцветшей куклой была тут самая симпатичная, и он от души желал ей счастья. «А что?» Этот час был его, и он мог думать, отмерять и даже раздавать счастье. А потом он возвращался домой, в свою комнату; мать недвижным взглядом смотрела в потолок или тихонько стонала. Он бросался на тюфяк, который Аурелия положила рядом с кроватью больной — «и то сказать не дом, а истинный приют для бедных», — и еще раз перебирал в памяти происшедшие события. Сам собой напрашивался ясный вывод: «Остаться бедным — нет, ни за что». Ясно было и другое — надейся только на себя, никому до тебя нет дела. Рядом лежала мать, паралич все прогрессировал. «По своей дурости», — сказала Аурелия. Но все равно, она всегда, всю жизнь, была просто быдло. «А кичливая Аурелия, кто она?» Никто. Никем была и старая Аурелия. Жизнь — это совсем другое. Это то, что только сейчас начало открываться ему. Жизнь — это другие существа, с другим языком, с другими привычками и запросами, о которых здесь, в глухой внутренней комнате, не могли и подозревать. С каждым днем он все больше ненавидел этот дом, где лежала больная мать, где Аурелия лебезила перед стариком, потакала во всем и устраивала сцены ревности Маноло, а тот обращался с ним как со своей вещью. «Я убегу отсюда, я знаю, куда идти». Но жизнь уже научила его — тише едешь, дальше будешь, и он ждал. Потому что не следовало забывать: ему всего четырнадцать, глаза у него еще только открываются, и надо многому научиться. «Моя жизнь будет не такая». Однажды ночью он проснулся в испуге — лег он, как всегда, поздно, голова болела, ломило в ногах. Еще не светало. Издалека доносился тонкий гудок поезда. Перевернувшись на другой бок, он зарылся с головой в простыни и подумал: «Как много есть мест, куда можно уехать…» В ясные дни из окна маленькой гостиной дона Криспина на фоне бледно-голубого утреннего неба виднелись мачты и флажки кораблей. Иногда, выйдя на улицу, он чувствовал солоноватый запах и тогда с тоской вспоминал о пляже. Он знал — в нескольких метрах был порт, море, и радовался этому. От выпитого кофе становилось веселей, и он бодро поднимался по улице к остановке трамвая, который довозил его до работы. Порой окна маленького кафе на Дворцовой площади, где он пил кофе, запотевали. «Я и зиму люблю», — думал он.
●
Мигель медленно поднял голову. Смахнул слезу. Лег на одеяло, на правый бок. Он чувствовал, как онемело все тело, крошечными молоточками непривычно стучала в висках кровь. «Что знают эти ослы о жизни? Что могут знать о ней эти разобиженные неудачники?»
●
Лоренсо Лебрину исполнилось двадцать четыре, и он был уже хитрее голода. Он носил бордовую ливрею с золотыми шнурами и пуговицами, а на голове у него красовалась шитая серебром фуражка. Он был швейцар, и всегда стоял в дверях, высоко подняв плечи. Поначалу Мигель принял его за простачка, но потом увидел, что тот хитрее всех. К тому же, Лоренсо хорошо к нему относился. В первые дни, когда он неопытным щенком тыкался из стороны в сторону, зарабатывая упреки и даже подзатыльники от ненавистного Маноло, Лоренсо шутил с ним, сердечно разговаривал. Вскоре они даже сблизились.
Лоренсо был благоразумен, не болтлив. Несмотря на разницу в летах, этот парень стал его приятелем. И хотя настоящая дружба пришла позже, года через два, когда Мигелю исполнилось шестнадцать, они сразу понравились друг другу. Не однажды опытный Лоренсо выручал его из беды — ведь на свете достаточно скверных людей, а он был тогда как новорожденный младенец. Потом он, разумеется, освоился и уже умел давать сдачи. Лоренсо научил его тысячам уловок, которые, оказалось, были так же необходимы, как хлеб и вода. Многим, многим он был обязан Лоренсо, его дружбе и доброму сердцу. Ничего не скажешь, у Лоренсо и в самом деле было очень доброе сердце. Он тоже раскусил Маноло и как-то первый сказал Мигелю: «Этот и брата продаст. Держи с ним ухо востро, а то и ног не унесешь». Мигель держал себя с Маноло очень осторожно, но продолжал жить в доме капитана, потому что ничего лучшего еще не подвернулось.
Мигель подрос, и все-таки был маловат для своих лет. Это начинало его огорчать, хотя на службе не мешало, скорее даже наоборот. «Чем моложе выглядишь, тем лучше», — сказал ему Лоренсо. Может, он был и прав, впрочем — кто его знает. Вместе с ним, тоже посыльным, работал Анхель. Его длинные, как ходули, ноги пришлись кстати. Мигель и Анхель часто беседовали с Лоренсо, и в этих беседах окончательно окрепла мысль, которую Мигель вынашивал с некоторых пор: «Где бы достать несколько песет, чтобы начать?..» У Лоренсо были небольшие сбережения. Он знал многих стюардов и моряков и зарабатывал мелкой контрабандой. «Конечно, если везет», — говорил Лоренсо. «Иногда случаются и неудачи, но вообще-то, неплохое дело». Мигель уже знал, сколько зарабатывал Маноло и другие служащие варьете. «А я, как простофиля, у них на побегушках. Хорошо, если дают еще на чай». С помощью Лоренсо и он мог бы заняться делом, но для успешного начала нужны были деньги. Он думал, много думал в те дни. «Если бы не платить за мать…» Все шло по-прежнему. Мать дышала на ладан — и все-таки не умирала. Дома на него коршуном налетала Аурелия и отбирала все, что он зарабатывал. «Не думай, что этих денег хватает. Вы висите у меня на шее». Ему удавалось утаить только чаевые. Так прошло два долгих года. Он видел, что Аурелия уже давно точит на них зубы и охотно вышвырнула бы на улицу. Но дон Криспин хотел, чтобы они оставались в доме. Он, как и раньше, беседовал с Мигелем и играл в шахматы. Это было верной защитой против козней Аурелии, которая в надежде на наследство боялась восстанавливать против себя старика. Иногда Мигель смотрел на умирающую, и ему трудно было поверить, что это его мать. «Мать была другая». (Мать осталась там, далеко, у моря. Она подбоченясь стояла у окна и вглядывалась в ночь.) Разве может быть его матерью эта высохшая, окостеневшая мумия с пустыми влажными глазами? Она тоже изредка глядела на него и, принимая, видно, за его отца, говорила: «Мануэль…» И только однажды, один раз за два года, когда он давал ей пить, она схватила его руку и проговорила: «Мигель, где ты шатался, где ты так долго шатался? Не пущу больше…» (Этот голос напомнил ему далекое детство, шум моря, песок, ветер и Чито.) Какой-то ком застрял в горле, и Мигель поспешил прогнать смутное видение. На ресницах у матери дрожали слезы. И с тех пор ничего, никогда. «Так лучше. Зачем? Зачем ей страдать?» Все равно ничего не изменишь, все равно. Он выходил из дома — в другую жизнь, где блеск, музыка, сигареты, первое знакомство с женщинами, первое вино и деньги. Женщины были разные. Одни — новые, необычные — приходили с мужчинами поздно вечером или ночью. Были еще проститутки и магические, очаровательные женщины на эстраде — они поют чуть хрипловатыми, завораживающими голосами, глаза их отливают голубым, золотом и серебром, блестят, сверкают платья. Он стоит, скрестив на груди руки в белых перчатках, и настороженно ловит слова. «Мальчик, послушай…» Он выпрямляется, как игрушечный солдатик, и напряженно слушает, на лице застывает улыбка, а глаза заговорщически подмигивают. «Спасибо, сеньор», «Да, сеньор», «Понимаю, сеньор». Здесь все понимают с полуслова, угадывают без слов, все выслушивают с улыбкой. И рука игрушечного солдатика тянется за положенными чаевыми: «Вот так штука, целых двадцать дуро» или «Ну и скряга этот…» Но улыбка не стерта, она всегда на лице. (Эта улыбка — ослепительная, золотистая — не покидала его даже в уборной. Он знал ее силу. «Какая улыбка у этого парня!» И прядь светлых волос небрежно падает на лоб.) А этот толстый сеньор — у него был печальный взгляд и мягкие руки. «Послушай, мальчик…» — влажные глаза слюнявили его. Но он должен был улыбаться, выкручиваться и ни в коем случае не дерзить. (Потому что Лоренсо предупредил: «Не упускай случая. Если взяться с умом, будешь в барышах…») Или тот, другой старик… К закрытию он обычно напивался как стелька и, когда его вытаскивали из-за столика, приглашал пить шампанское к себе домой. Была еще Лолотте… Она часто плакала, запершись в своей уборной, потому что опять видела Лулу с воротилами черного рынка. Потом, с синеватыми тенями под глазами, она выходила на эстраду и пела своим глухим, глубоким голосом. И пила, очень много пила, еще и еще, до тех пор пока бармен Эрио, который хорошо к ней относился, не говорил: «Хватит, Лолотте. Будь умной девочкой — иди домой…» Тогда она подзывала Мигеля, или Анхеля, или еще кого-нибудь, кто дежурил, обнимала, целовала в губы и говорила: «Выпейте со мной…» Потом Лолотте ушла. Маноло говорил, что она работает там, внизу, в каком-то паршивеньком кабаре. Мигель жалел: она была хорошая артистка. «Ты знаешь, сердце надо держать в узде, а то оно сыграет с тобой злую шутку…» Именно оно подводило многих. Мигель уже знал, что прежде всего надо оградить себя от этой опасности, и второе — ничем себя не связывать. Ни женщинами, ни вином, ни взятыми взаймы деньгами, потому что потом они обернутся против тебя же. Перед его глазами была мать. Аурелия ясно сказала: «По своей дурости». Какой-то хлыщ сначала долго улещивал мать, потом обобрал ее до нитки, наградил сифилисом и бросил. И вот теперь она настоящая старуха, живой труп — недвижно лежит, смотрит в потолок и даже не узнает сына… (Только в тот раз: «Мигель, Мигелито, где ты шатался…» Но лучше об этом не думать, даже не вспоминать, потому что наверняка она не сознавала, что говорила, и сказала это случайно.) Прислушайся она к советам Аурелии, веди себя благоразумно, может, по-иному сложилась бы ее судьба. И его тоже. Он жил бы сейчас во Франции. Или здесь. Все равно был бы хорошо устроен, и ему не пришлось бы ловчить, хитростью прокладывать самому дорогу в жизнь. «Ладно, я не жалуюсь. Если жизнь такая, лучше смотреть ей в лицо». Отставной капитан поджидал его с каждым днем все нетерпеливее. Дон Криспин любил, когда он сидел перед ним за шахматами. Старик расспрашивал его о работе, и Мигель рассказывал, что приходило на ум. Часто он сам изобретал забавные истории, и дон Криспин смеялся, как ребенок. Он видел — Аурелия права: старик и в самом деле к нему очень привязался. И ничего удивительного: отставной капитан был одинок, и Мигель заменял ему внука. Иногда (он и сам не понимал почему, — может, манерой разговаривать и слушать) дон Криспин отдаленно напоминал ему мадам Эрланже. До сих пор единственным собеседником дона Криспина — конечно, скучным и надоедливым — была Аурелия. Мигель же рассказывал старику занимательные истории, играл с ним в шахматы и как-то раз в свободный день, повез его в кресле в порт — к солнцу и морю. Естественно, что он завоевал горячую любовь старика. Тот, в свою очередь, рассказывал ему о море, о своих нелегких рейсах. Часто Мигель даже не слушал капитана, думал о своем, но делал вид, что слушает, — перенял у Аурелии ее уловки. Однажды он поругался с Аурелией из-за денег — ведьма, ей всегда было мало того, что он давал. Она бесновалась, грозила: «Вышвырну на улицу, гад! А мать — в больницу. Надоело с вами нянчиться». А потом пошла жаловаться к старику. И старик задал ей жару. Он пытался встать с кресла, размахивал руками, стучал об пол палкой, которая всегда была у него под рукой, чтобы вызывать Аурелию ночью в случае надобности. Слезы текли у него по лицу, и он твердил: «Скорее ты окажешься на улице, Аурелия, а не мальчик! Скорее ты! Я еще не умер! Ведьма, я тебя хорошо знаю! Я еще не умер! Что ты вообразила? Это еще мой дом! Мария Рейес и мальчик будут жить здесь до тех пор, пока мне это нравится. Если не успокоишься, на улицу вместе с ними уйдешь и ты. Не думай, я не идиот, вижу, чего ты добиваешься…» Аурелия позеленела и не знала, что сказать. Целый день она хлопала дверьми, но так и не посмела открыть рот. Только вечером, когда пришел Маноло (принес ей контрабандного кофе), она долго шепталась с ним в кухне — отводила душу. С того дня Аурелия смотрела на Мигеля точно змея, воротила рожу и почти не разговаривала. Она перестала умывать мать, и ему пришлось это делать самому после работы, с трудом подавляя тошноту. Но он заметил, что Аурелия не только возненавидела его лютой ненавистью, но и стала побаиваться. Теперь все в жизни ему доставалось с боем. Но он уже хорошо научился ходить по жердочке и потому направился к Аурелии. Вошел петухом, на лице улыбка, небрежно уронил: «Послушай, ты… ухаживай за матерью, а то будет хуже. Стоит мне пожелать, ни гроша не увидишь из стариковских денег. В твоих же интересах вести себя хорошо». Аурелия поносила его, пока не устала, а он не моргнув глазом пил кофе и тихонько насвистывал песенку «С тобой всю жизнь» — ее в те дни восхитительно пела Мариан. Аурелия не выдержала, прорыдала: «Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит… Мигелито, когда же ты стал такой подлый? Что сделали с тобой в той стране? Уехал ангелочком, а вернулся такой?» Он засмеялся и шлепнул ее по заду. Она утерла слезы, потрогала бородавку на лице, взглянула на него странно, очень странно. Но для него уже не были тайной такие взгляды, и он подумал: «Дело на мази». Маноло тоже теперь не досаждал ему. Уже с месяц он не работал в варьете — ушел в другое, где ему платили больше. Оно находилось далеко и называлось «Клевер» или что-то в этом роде. Освободиться от этой пиявки Маноло — уже немалая удача. Мигель вздохнул свободнее. Когда на следующий день он вернулся с работы, мать была умыта и даже причесана. Но, раздеваясь, он думал: «Жуткий дом: надо скорей бежать от этих старых паралитиков и от матери, она уже не мать, уже никто». Дом — его стены, оклеенные обоями в цветочках, его длинный коридор, множество гравюр с изображением кораблей, стеклянные коробочки с реликвиями и эта маленькая гостиная с балконом, откуда виднелись бесчисленные крыши, а вдалеке море, нагоняли на него гнетущую тоску. Но особенно его тяготила жизнь этого дома, его запахи, его голоса. Старик сразу же звал к себе, как только слышал его шаги: «Мигелито, Мигелито…» Он входил, шутил с ним. «Мигель, я ждал тебя, потому что…» Всегда ему нужно было что-то сказать или что-то спросить. Иногда от нетерпения зудели ноги — улица, город, мир манили к себе. Но он понимал, да и Лоренсо (у него было странное лицо — лицо молодого старичка и лоб весь в морщинах) говорил: «Не торопись…» И он не торопился.