Услады Божьей ради
Услады Божьей ради читать книгу онлайн
Жан Лефевр д’Ормессон (р. 1922) — великолепный французский писатель, член Французской академии, доктор философии. Классик XX века. Его произведения вошли в анналы мировой литературы. В романе «Услады Божьей ради», впервые переведенном на русский язык, автор с мягкой иронией рассказывает историю своей знаменитой аристократической семьи, об их многовековых семейных традициях, представлениях о чести и любви, столкновениях с новой реальностью.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Время от времени в Плесси-ле-Водрёй приезжали вежливые и очень мудрые люди, которые обходили все залы, склонялись над столиками, над пузатыми комодами, над креслами «бержер» в стиле Людовика XV, вглядывались в портреты маршалов, награжденных орденом Святого Духа, и кардиналов в пурпурных мантиях. Это были эксперты. В их замечаниях и взглядах читалось восхищение великолепием мест и легкое презрение к посредственности собранных там предметов. Надо сказать, что после примерно двух веков разделов имущества и раздач в приданое, настоящих ценностей в доме осталось не слишком много: комоды были подделками, а портреты кардиналов — копиями. Оригиналы были в Лондоне, в Нью-Йорке, на виллах в Каннах и во Флориде, в музеях Детройта или Чикаго, в сейфах, быть может, на Багамах или в Швейцарии, в лучшем случае — на потрескавшихся стенах разрушающихся дворянских гнезд где-нибудь в глуши Вандеи или Бургундии, куда они случайно попали по завещаниям или в виде компенсаций за недвижимость. Дедушка вспоминал, что во время разделов имущества предшествующими поколениями и его дед, у которого было девять братьев и сестер, не считая тех, что стали священнослужителями или умерли в детстве, отдал кому-то из них две картины Гейнсборо, другому — три кресла работы Жакоба или Ризнера, третьему — коллекцию фламандских гобеленов. С годами, чтобы просуществовать, жители Плесси-ле-Водрёя постоянно беднели. В течение XIX века и в начале XX мы ничего не продавали, но все делили. Так наши вазы, мебель и прочие вещи разлетелись по всему свету. Ничего не осталось от золотого сервиза, подаренного Петром Великим, ничего — от тридцати шести кресел, обитых гобеленами, на которых мифологические герои успешно сражались с фантастическими животными. Одно из кресел кто-то видел в чьем-то доме близ Ньора, другое находилось у внучки дяди Адольфа, которая жила в Мазаме, а еще три — в Ферьере, у Ротшильдов. Мы только успевали удивляться: оказывается, мы жили среди подделок. Отменный вкус, которым мы так гордились в нашем роду, развивался в окружении фальшивых предметов. Огромный красный пуф с кисточками, служивший обрамлением кадке с пальмой, большой письменный стол испанской работы, портрет Людовика XIV в доспехах и с лентами, в котором мы упорно угадывали кисть Риго, рассмешили посетителей, и они посоветовали нам поскорее отделаться от них на каком-нибудь провинциальном аукционе. От снятых картин на стенах оставались неприятные пятна, в зависимости от недополучения солнечных лучей или пыли, то темные, то светлые. Нам негде стало присесть. Из служебных помещений принесли стулья с плетеными сиденьями и некрашеные столы. Сидя кружком в пустоте, угнетавшей нас с каждым днем все больше и больше, мы вступали в чуждый нам мир: прожив всю жизнь среди старинных кресел и безделушек, мы чувствовали себя теперь актерами, играющими современную пьесу без декораций.
Мы приучались к ощущению тревоги. Не только из-за несчастий и горя, как это бывает у всех. Я имею в виду тревогу, ранее нам неизвестную. По ночам мы вдруг просыпались в поту, с сердцем, сжатым железным обручем. Так современный мир шутил над нами. Дедушка не просыпался, он не спал совсем. Мы слышали, как на рассвете он ходил среди шороха и тихих стуков по коридорам замка: протянув руки в темноте, он шел на ощупь, вдоль стен, лишившихся картин и охотничьих трофеев.
Мы знали, что вещи, как люди, могут умирать. Замок умирал у нас на глазах. Мы его убили. Его убила история, демография, подъем масс, социализм, экономическое развитие и конец привилегий. Но и мы тоже. Потому что не захотели связать свою судьбу с его руинами и умереть вместе с ним. Ход времени угнетал нас всех. Хотя в беде мы, возможно, были велики, как никогда. По вечерам, высунувшись из окна, я с тяжелым сердцем смотрел на деда, сидевшего между Филиппом и Клодом за каменным столом. Они сидели молча, неподвижно. О чем думали они, такие разные и такие близкие, связанные чем-то более глубоким и сильным, чем события и политические взгляды? Я видел дедушку, по-прежнему прямого, с белой седой шевелюрой, опиравшегося подбородком на трость, которую он держал обеими руками, Филиппа, все еще красивого, напряженного от внутренней борьбы, которую он вечно проигрывал, Клода, страдавшего больших других и раздираемого противоречивыми чувствами: верностью будущему, которому он не собирался изменять, и верностью прошлому, отказаться от которого у него не было ни права, ни сил. Они молчали. Они не видели ни пруда, ни старых деревьев, каждая ветка которых была им знакома, ни родного неба, ни аллей, теряющихся вдали, среди огромных лесных дубов. Они смотрели в себя. Время от времени дед проводил рукой по глазам, а Клод раскуривал трубку. Затем они вставали. Нужно было идти ложиться спать в опустевшем доме, чтобы утром проснуться среди сундуков, приготовленных к последнему отъезду, из которого не было возврата.
Один за другим приходили местные жители, наносили прощальные визиты, заканчивавшиеся слезами. Даже наиболее враждебно к нам относившиеся учитель, хозяин кафе, почтовая служащая и пенсионер-железнодорожник, возглавлявший ячейку коммунистов и являвшийся одновременно одним из друзей Клода, с которым он вместе сражался в партизанах в героические времени, признавались, что им будет нас не хватать. Мы выпивали с ними в полупустой кухне или в разоренной гостиной по стаканчику портвейна или анисовой настойки. Клод пожимал им руку, а дедушка обнимал.
Однажды воскресным утром, когда погода была еще хорошая, мы поприсутствовали на нашей последней обедне в деревенской церкви. Мы по-прежнему сидели в первом ряду, на креслах, обтянутых красной материей, с выгравированными наверху именами, которые младшим из нас уже ничего не говорили, именами прадедов и прабабок, именами двоюродных прадедов и прабабок. Остальные же стулья, столь дорогие сердцу Пеги, были соломенными. Кстати, на каждом из них имелась дощечка с именем человека, которому стул принадлежал. Так, даже в церкви торжествовало право собственности над евангельским призывом к бедности, к отказу от мирских богатств. И наши ярко-красные, немного рваные кресла еще больше подчеркивали эту метафизическую и религиозную иерархию, которую мы всегда так отстаивали: ведь они придавали горделивую ноту этому залу, полному деревянных стульев с плетеными сиденьями и спинками, отполированными руками прихожан. Когда священник поднимался на красивую кафедру XVIII века, расположенную на правой стороне нефа, в его средней части, мы разворачивали, согласно традиции, наши красные кресла, чтобы лучше видеть настоятеля. Алтарь находился далеко от молящихся, в глубине обширного хора, и был окружен деревянными скамьями, украшенными почти знаменитыми скульптурами, и священник тогда стоял все еще спиной к молящимся. В церкви мало что изменилось со времен детства нашего деда. Лишь после нашего отъезда произошли решающие перемены: возник переносный алтарь в ближней части хора, священник повернулся лицом к пастве, все молитвы стали читаться на французском языке, а не по-латыни, облатку стали выдавать в руку причащающемуся, и появилась мода на братский поцелуй между соседями при беспорядочной рассадке молящихся. Тогда как в последние лет двадцать нашего пребывания в Плесси-ле-Водрёе церковь наряду с замком все еще оставалась, несмотря на развитие науки и техники, несмотря на прогресс и революции, своего рода оплотом царства Спящей царевны в заповедном лесу и тоже сливалась для нас с историей.
Недавно я побывал в Плесси-ле-Водрёе на воскресном богослужении. И увидел следы изменений, как на лице друга, с которым не виделся тридцать лет. Не было уже красных кресел, молодой священник не поднимался на кафедру, а говорил, небрежно опершись на невзрачный алтарный столик, синкопированная музыка сменила григорианское пение, и французский национализм одержал победу над латинской таинственностью. Но должен признать, что ребятишки больше не играли в шары на ступенях амвона и вместо трех старушек, причащавшихся в наше время, к причастию вытянулись две довольно длинные очереди, где молодежь и дети составляли большинство. «Да, сударь, — сказал мне молодой, незнакомый настоятель, к которому девушки обращались на „ты“, — они причащаются. Но уже не исповедуются». Эта фраза заставила вспомнить наше прошлое и меня самого. Как же плохо я поведал о невозвратном прошедшем времени, поскольку почти ничего не сказал о том огромном месте, какое занимали в нашей жизни, а тем более в жизни бабушек и прабабушек переживания, связанные с исповедями, епитимьёй, покаянием, воздержанием от приема пищи перед причастием, когда грехом считалась малейшая капля дождя или воды, случайно попавшая в рот при чистке зубов после полуночи.