Стадия серых карликов
Стадия серых карликов читать книгу онлайн
Автор принадлежит к писателям, которые признают только один путь — свой. Четверть века назад талантливый критик Юрий Селезнев сказал Александру Ольшанскому:
— Представь картину: огромная толпа писателей, а за глубоким рвом — группа избранных. Тебе дано преодолеть ров — так преодолей же.
Дилогия «RRR», состоящая из романов «Стадия серых карликов» и «Евангелие от Ивана», и должна дать ответ: преодолел ли автор ров между литературой и Литературой.
Предпосылки к преодолению: масштабность содержания, необычность и основательность авторской позиции, своя эстетика и философия. Реализм уживается с мистикой и фантастикой, психологизм с юмором и сатирой. Дилогия информационна, оригинальна, насыщена ассоциациями, неприятием расхожих истин. Жанр — художническое исследование, прежде всего технологии осатанения общества. Ему уготована долгая жизнь — по нему тоже будут изучать наше время. Несомненно, дилогию растащат на фразы. Она — праздник для тех, кто «духовной жаждою томим».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
После не получившихся похорон Иван Где-то шел по улице по направлению к «стене коммунаров», а перед глазами все убегал Степка Лапшин и один и тот же вопрос прокручивался в мыслях: «Зачем убегает, полагает, что он живой?» Кто внушил ему эту мысль? В ней было рациональное зерно: в этом, догробном, так сказать, мире, люди только кажутся все живыми, на самом деле среди них множество мертвяков, лишь живущих биологически, растерявших в бесчисленных сделках с совестью все человеческое. Они на сребреники разменяли душу, и смерть для них не катаклизм вселенского масштаба, не переход в иное качество, а всего лишь узаконение давно свершившегося, своего рода бюрократический обряд: справка из морга, снятие со всевозможных учетов, перерасчет квартплаты, уничтожение в установленном порядке паспорта, отмена пенсии и льгот, вычеркивание, вернее, освобождение, из очередей на различный дефицит, ну и для живущих или живых кошмар оформления двух квадратных метров земли в бессрочную аренду или места в колумбарии.
«Зачем он убегает, полагает, что он живой?»
Эта строка из недописанного стихотворения — все равно что пароль к началу духовных мук, поскольку не сочеталась ни по форме, ни по содержанию ни с какими иными словами. Возможно, такие слова еще не нашлись, если они существовали вообще, потому что мысль, содержащаяся в них, была из разряда конечных для человечества, и после признания истинности этого пятисловия на Земле и не должно быть ничего. Разве что Страшный Суд.
Не чиновники, монархи, президенты или всевозможные генеральные секретари припадут первыми после Адама и Евы к стопам Создателя, не убийцы и прелюбодеи, не предатели и казнокрады, не палачи и богачи, не жандармы и доносчики, не лжецы и демагоги, а поэты. Иначе быть не может: судить будут души, а за них в ответе не работники отделов пропаганды, издатели, главные редакторы журналов, а поэты, самые честные, истинные мученики из числа тех, кто не суетился насчет орденов и премий, ибо держали достойно ответ перед своей совестью при жизни еще, по Божьим критериям?
Иван Где-то накопил за свою жизнь немало грехов. Когда раскроют его книгу на том Суде, всем станет ясно, что он презирал и лженауку, и лжеисторию, и лжеобществоведение, подвизавшихя на стезе ублаготворения жестоких мира сего, которые по привычке казались сильными, а в действительности же — ничтожные из ничтожных. Презирал себя за промысел на предпраздничном или юбилейном пафосе (вот будет позор, если на Страшном Суде начнут зачитывать эти стихи!), за слабость свою к сопротивлению, уступчивость злу, насилию и несправедливости на том основании, что они организованнее, подлее, беспощаднее. За страх перед государственной машиной, которая представлялась ему громадиной на стальных катках, с кузовом, под завязку нагруженным железными идейно-политическими ценностями — только единицы не ложились под катки, старались остановить ее, запрограммированную на прокат человеческого материала по заданным параметрам. Он, не в пример смельчакам, плодами чьей отваги теперь стыдливо пользовался, покорно, как и подавляющее (кого же оно, убогое, подавляющее?!) большинство, лег под госмашину. И она его изнасиловала.
Механизм принуждения и привидения к единомыслию гипнотизировал его, как лягушонка, (беспощадное и немигающее бриллиантовое око змеи!) — от страха он не принадлежал самому себе, его цепи оказались куда ужасней цепей каторжников, у которых они были на руках и на ногах. Но души у них были свободны!
Ты же чувствовал, но не хотел чувствовать, понимал, но не хотел понимать, что кругом ложь, прежде всего ложь самим себе, подсказанная инстинктом самосохранения, затем ложь во спасение, перешедшая в ложь по привычке, ставшая как бы общепринятой нормой, причем, кто красивее, искуснее и вдохновеннее врал, тот всегда был на коне. Вранье выжигало из людей мораль, порождало пустодушие, цинично высмеивающее истинные человеческие ценности. Вранье стало как бы новым видом искусства, тринадцатой музой всякого творчества, как бы его философией, и в то же время всеобщей категорией общества, оправдывающей любые нравственные уродства, любые преступления классовыми интересами и поощряющей превращение подлецов в героев. Да, да, каков народ, таковы и патреты, которые он таскал в нагрузку по праздничным демонстрациям, показывая оригиналам их значительно улучшенные копии, вот, мол, мы народ, как вас любим, да здравствуйте, чтоб вам… Все грехи — от несвободы Духа?
Виноват?
Виноват.
А что во искупление?
Что же еще возможно, кроме чести, совести, достоинства?
Да ничего иного и не надо. Уж сколько их у него осталось — не будем говорить, однако то, что осталось — все его. Они невосстановимый нравственный ресурс, и против них Иван Где-то больше не пойдет. Жить по совести. Жить по правде. Жить с достоинством.
Конечно, кое-кому это могло показаться смешным или же наказанием какого-то трибунала, но Иван Где-то и вошел в издательство с твердым намерением впредь находиться с полном согласии с этими высокими принципами. И всех, кто встречался ему, несколько смущал просветленный, без всякого преувеличения вдохновенный вид поэта. Это было тем более странно, что все знали: он был сегодня на каких-то похоронах.
Ему передали, что его искало начальство, от встречи с которым он никогда не ожидал ничего хорошего. В приемной директора его предположения с неумолимостью судьбы подтверждались: секретарша Ляля, которая благожелательно относилась к нему из-за того, что он ей почитывал при встрече разные смешные, а то и непечатные, стишки, на этот раз была воплощением непроницаемости, служебной недоступности и официальности. Она даже не подняла голову, регистрируя бумаги.
— Люблю грозу в начале мая, — Иван Петрович сделал забор атмосферы в местных руководящих кругах, но Ляля не пошла на былое сотрудничество, не оторвалась от бумаги, и тогда он безнадежно закончил словами Николая Глазкова: — Когда идет физкультпарад, и молча на трибунах намокает правительственный аппарат!
Обычно Ляля в таких случаях заразительно смеялась, теперь же она лишь полуобернулась к нему, затравленно и кисло улыбнулась, приподняла двумя пальчиками какую-то бумагу, как противную бяку, показывая тем самым, что ей не до стихов.
— Я вас еще в пятницу искал, — вместо приветствия сказал директор.
— В пятницу, сами знаете, — развел руками Иван Петрович, напоминая начальству о творческом или библиотечном дне, не совсем законном в нашем правовом государстве, а традиционном в издательстве, если оно заинтересовано в том, чтобы в нем выходили на приличном уровне книги.
— С пятницами надо кончать.
— И с Робинзонами тоже.
— Пораспустились, понимаешь, отвыкли от дисциплины, кому что вздумается, тот то и делает!
Предисловие не сулило ничего хорошего, подумал поэт. А директор все разогревался, захомутал в союз перестройку и гласность, демократию и сокращение аппарата. Хотя бы предложил сесть, ведь по должности как-никак он вроде бы просветитель, да куда там — неизвестно когда это повелось, но в их издательство приходили директорами люди, ровным счетом никакого отношения к издательскому делу не имевшие. И товарищ Крапулентин не был исключением — руководил в Липецкой области конторой «Заготскота», потом в Москве — стадионом, учился в Академии общественных наук в ГДР, где остепенился на абсолютно диссертабельной тематике — ленинской — и принял под свою руку издательство, не подозревая при этом, что лист фанерный и лист печатный — несколько разные вещи.
Когда он появился в издательстве, спущенный, как говорилось, сверху, то прекрасные четыре пятых коллектива (мужчин тут было маловато, однако все они ходили в мятых, пузырящихся на коленях штанах) были немедленно покорены новым директором, поскольку появился на работу в отутюженном, без единой складочки костюме и — о, чудо! — в синей бабочке в белый горошек. Кроме того, он был высок и строен, носил полупрозрачные очки в массивной темной оправе, с женщинами был невозможно галантен, и поэтому две пятых коллектива считали его красавцем-мужчиной, а остальные три пятых сразу в него влюбились.