Печали американца
Печали американца читать книгу онлайн
Литературная слава блистательной американки Сири Хустведт растет стремительно. Ее книги переведены на шестнадцать языков, выходят на нескольких континентах, литературоведы пристально следят за ее творчеством. Романистка, поэтесса, влиятельный эссеист, Сири Хустведт к тому же является женой и музой другого знаменитого прозаика, Пола Остера.
«Печали американца» — захватывающий семейный роман, где Хустведт виртуозно исследует память и подсознание своих персонажей, недаром главный герой, Эрик Давидсен, по профессии психиатр. Вернувшись из Миннесоты в Нью-Йорк после похорон отца, Эрик и его сестра Инга вступают в странный период, который Инга называет «годом тайн». Невыясненные семейные секреты не дают им покоя. Они читают воспоминания отца, встречаются с людьми, его знавшими. Одновременно обнаруживается, что и прошлое умершего мужа Инги, культового писателя, тоже имеет свои темные пятна… По признанию писательницы, «Печали американца» — роман во многом автобиографический, в нем использованы мемуары ее отца Ллойда Хустведта и подлинные факты из истории трех поколений ее семьи.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Помню, Лотта рассказала мне, как ваша бабушка узнала, что все ее деньги пропали. От Ивара, представляете? Он пришел домой и сообщил страшную весть, что банк лопнул, а после прочитал строчку из сто четвертого псалма: «Просили, и Он послал перепелов и хлебом небесным насыщал их». Тогда Хильде схватила со стола тарелку и шваркнула ее об пол.
— А сам папа тебе об этом никогда не говорил? — спросила Инга.
— Нет. Я все время ждала, что он начнет больше со мной делиться, но у него не получалось. Я ведь однажды сказала ему: «Трудно, наверное, жить в семье, где между отцом и матерью царит такая неприязнь».
— А он?
— Он об этом и слышать не хотел, не то что говорить.
Очевидно, солнце за окном зашло за облако, потому что в комнате внезапно потемнело.
Я попытался обратиться мыслями к прошлому, чтобы вытащить что-то из детства, нашарить какие-то ключи. Я очень любил бабушку, любил ее руки с отвисшей мышечной мякотью, ее длинные седые волосы, которые она закалывала крупными шпильками, хранившимися в вазочке на подзеркальнике. Я любил ее смех, ее рассказы о детстве, любил ее соломенную шляпку с цветами, которую она надевала, если мы собирались кататься в авто. Она так и не научилась произносить английское межзубное «с», у нее все равно выходило «т». Я думал о своем прадеде, деде моего отца с отцовской стороны, о том, как он с помощью веревок и шкива спускал с обрыва в Воссе сундук с пожитками, которые тащил с собой в Америку, о землянке, почти норе, где он жил, когда приехал, о бревенчатом доме, сгоревшем после похорон жены.
Осенью 1924 года дом загорелся. До сих пор непонятно, что послужило причиной пожара: не то неисправная плита, не то сажа в трубе. По счастью, Хирам Петерсен и Кнут Хуго, жившие по соседству, проезжали мимо и увидели пламя. Им удалось вытащить деда Улафа из огня. Дед едва не сгорел заживо, потому что стол, который он пытался выпихнуть, застрял в дверном проеме и он оказался в западне. Он сильно обгорел, особенно руки и часть лица. Последний раз, когда я видел деда живым, он лежал в постели и говорить уже не мог, только положил обожженную руку мне на голову и благословил, а потом сделал то же самое с моей сестрой Лоттой.
— Я бы тоже шваркнула тарелку об пол, — сказала Соня. — Он ведь не стал их кормить, манны не послал. Они же все потеряли.
Мать покачала головой:
— Вы не представляете, какими они были разными. Хильде могла совершать безрассудные поступки, но духом всегда была тверда. А вот Ивар перед смертью впал в кому, правда, выходил из нее иногда и тогда нас видел. Говорить он уже не мог, только смотрел, и в глазах его стояла такая мука, словно он ждал смерти как избавления.
Никто из нас не мог ничего сказать, молчание длилось почти минуту. Потом мама повернулась к Соне и продолжала:
— Мой отец заболел во время войны. Сердце. Он был таким крепким, спортивным, по горам бегал, что твой горный козел, никогда не спотыкался, ни разу, а потом…
Мама прижала руку к груди.
— Ему вдруг стало трудно дышать. Я помню, что слышу его прерывистое дыхание, а в голове стучит: «Папа не умрет. Он не может умереть!»
— И я, — прошептала Соня. — Я то же самое говорила про своего папу.
Мама притянула внучку к себе и принялась легонько гладить ее по волосам. Инга смотрела на них, напряженно вытянув шею.
Мама продолжала свой рассказ. В ее ровном голосе проступали ритм, интонации и напевность другого языка, словно выстилавшего изнутри тот, на котором она говорила сейчас. Это был разговор не столько с нами, сколько с самой собой.
— В мое время, когда человек умирал, его одевали в парадный костюм и выставляли для прощания, чтобы люди могли прийти и проводить его в последний путь. Это был обряд прощания с телом. Стоя на панихиде у гроба, я смотрела на папу, который лежал там, но это был не он. Его там нет было. Этого мертвого человека я не знала.
Мама помолчала.
— В Америке обо всех этих малоприятных вещах вроде бальзамирования даже не знали. Когда человек умирал, его просто заворачивали в белый саван, клали в простой деревянный гроб и хоронили. — Она вздохнула и продолжала: — Я смотрела на тело, а мама сказала: Kyss Рарра.«Поцелуй папу», — перевела она для Сони.
— Я поняла, mormor, [57]— прошептала девочка.
— Я не хотела его целовать, — произнесла мама с застывшим лицом.
Соня, свернувшаяся калачиком у бабушки на груди, подняла голову.
— Тогда мама велела еще раз: Kyss Рарра.
Мать отвела глаза. Теперь она смотрела на подсвечник, притулившийся на столике перед диваном.
— Я не хотела, но поцеловала.
Она снова взглянула на Соню:
— У тебя была замечательная прабабушка. Я очень ее любила. Но лучше бы она меня не заставляла.
Пока мы разговаривали, длинный июньский день угас, и как-то совсем неожиданно в комнате стало темно. Никто, однако, не встал, чтобы зажечь свет. Соня высвободилась из бабушкиных рук. Теперь мама снова неподвижно сидела на диване, прямая, как натянутая струна, и лицо было собранным, вспоминающим.
Марит. Марит. Марит. Марит.Когда ночью я закрыл глаза, отцовское заклинание само собой мелькнуло у меня в голове. Странное безотчетное повторение женского имени. Линия жизни… Якорь спасения… Марит. Марит. Марит.
P. S. Я рассказала маме.
Сонины стихи и постскриптум я обнаружил у себя под дверью, когда проснулся. Я несколько раз перечитал их, потом аккуратно сложил и спрятал в дневник. Некоторое время я стоял у окна и смотрел на безлюдную в этот утренний час Дивижн-стрит. Было всего семь утра. Я вспоминал столп дыма, поднимавшийся к небесам, сухой бумажный ливень, от которого нечем было дышать, затянутое мутной пеленой небо над Бруклином и внезапную тишину, охватившую все вокруг. Пешеходы на Седьмой авеню были похожи на лунатиков: бесцельно бредущие заводные куклы, невесть как сюда попавшие, прикрывающие лица носовыми платками или медицинскими масками.
Наша встреча с Лорелеей Ковачек в блуменфилдском кафе «Идеал» произошла исключительно стараниями Розали и ее неугомонной мамаши. У Лорелеи были в городе какие-то дела, и она заодно согласилась с нами побеседовать. Несмотря на то что эта женщина была для меня криптограммой без ключа, в моей голове наметился некий неотчетливый архетип, сотканный из отрывочных сведений, которые мы успели накопать. Лорелея была компаньонкой своей некровной тетки-отшельницы, как-то связанной с моим отцом и людьми, окружавшими его в юности. Хромала — значит, по логике, была человеком замкнутым. Эти осколки уводили меня в прошлое, к людям, которых я либо видел мальчишкой, либо что-то слышал про них от взрослых. Помню, по соседству жили две древние старухи, сестры Бондестад. Они ходили взявшись за руки по проселку в неизменных длинных черных платьях. Как стали носить траур после смерти своего отца, так никогда его и не снимали: и стряпали, и пахали, и косили — всегда в черном. В моем сознании они почему-то переплелись с Норбертом Энгелем, местным анахоретом. Вот единственное сохранившееся у меня о нем воспоминание: сидит под деревом на пеньке жилистый мужичонка. Морщинистое лицо бурое, редкие зубы бурые и одежда тоже бурая, не то цвет такой, не то от грязи. Пожелтевшими от табака пальцами он сворачивает самокрутку, и меня поражает отточенность каждого движения. Имя Лорелея тоже, вероятно, сообщило размытому образу, плававшему в глубинах моего сознания, оттенок готической легенды: старая, прокаленная солнцем карга в траурном облачении, как у сестриц Бондестад. Насколько далеко завели меня мои размышления, я понял, лишь когда появление в кафе «Идеал» Лорелеи Ковачек камня на камне от них не оставило.