Как несколько дней
Как несколько дней читать книгу онлайн
Всемирно известный израильский прозаик Меир Шалев принадлежит к третьему поколению переселенцев, прибывших в Палестину из России в начале XX века. Блестящий полемист, острослов и мастер парадокса, много лет вел программы на израильском радио и телевидении, держит сатирическую колонку в ведущей израильской газете «Едиот ахронот». Писательский успех Шалеву принесла книга «Русский роман». Вслед за ней в России были изданы «Эсав», «В доме своем в пустыне», пересказ Ветхого Завета «Библия сегодня». Роман «Как несколько дней…» — драматическая история из жизни первых еврейских поселенцев в Палестине о любви трех мужчин к одной женщине, рассказанная сыном троих отцов, которого мать наделила необыкновенным именем, охраняющим его от Ангела Смерти. Журналисты в Италии и Франции, где Шалев собрал целую коллекцию литературных премий, назвали его «Вуди Алленом из Иудейской пустыни», а «New York Times Book Review» сравнил его с Маркесом за умение «создать целый мир, наполненный удивительными событиями и прекрасными фантазиями»…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
15
Молод был я тогда. Молодость и бессмертие несли меня над страданиями Якова, над его столом и его воспоминаниями. Я казался самому себе большим соколом, который парит на распластанных крыльях в танцующем под ним теплом весеннем воздухе.
Только сегодня, прибитый, как мезуза[36], к дверям собственной тоски, то и дело возвращаясь к пеплу собственных печалей, познав упрямство памяти и все муки раскаяния, я понимаю те его слова.
Он рассказывал о себе, а пророчествовал обо мне. И о том человеке, любовнике моей матери, которого показала мне Номи в Иерусалиме, о том старом, сгорбленном, как скорбная буква «Г», человеке он тоже говорил.
И о Моше он рассказывал, придавленном упавшей телегой. И об Одеде, сироте Одеде, навеки покинутом ребенке, этом сухопутном Синдбаде, что нескончаемо странствует по дорогам Долины со своим раздражением и своей молочной цистерной и мечтает о другой, огромной стране.
И о моей маме говорил он — о ней, и ее воспоминаниях об украденной дочери, и о той броне, в которую она заковала свое тело. Она всегда поворачивалась глухим ухом ко всякому дурному слову и всегда, стоило появиться в деревне кому-то чужому, запиралась в коровнике и посылала Номи, как высылают вперед осторожные сяжки: «Сходи, Номинька, посмотри, кто там пришел».
Но и самая расчетливая осторожность не защищала ее сполна. Она старательно избегала встреч с тряпичными куклами в руках маленьких девочек и до последнего дня наотрез отказывалась перебирать или варить чечевицу. Но украденная дочь то и дело выпрыгивала, словно из засады, и била ее под дых. Она видела ее, когда размешивала молочный порошок в ведрах для телячьих поилок или нюхала цветы горошка, и думала о ней, когда видела наплывающее облако или распускающийся цветок, и вспоминала ее, когда слышала разговоры ворон, и когда всходило солнце, и когда умирала луна, а ночью ее распахнутые глаза помнили в темноте, а внутренности распарывал нож ее собственного вопля, потому что даже в самой темной темноте есть место, — так она сказала мне когда-то, когда я был еще слишком мал, чтобы понять, и слишком наивен, чтобы забыть, — в самой темной темноте, Зейделе, есть место для всех бессонных глаз, и для всех печалей, и для всех воплей.
— Все можно спрятать в шкатулку, Зейде, или в коробку, или в гнездо, или в шкаф, или в комнату. Даже любовь можно так закрыть, надежно-надежно, — сказал Яков. — Но у памяти есть все ключи, а тоска, Зейде, она проходит даже сквозь стены. Она как тот фокусник Гудини, который выбирался из всех узлов, и как духи мертвых, которые входят, когда и куда захотят.
Но тоска матери не заразила меня. Я знаю, что у меня есть в Америке полусестра, лица которой я никогда не видел — ни глазами плоти, ни глазами воображения. У мамы не осталось ни одной ее фотографии, и я даже имени ее не знаю. Но я никогда не пытался найти ее или встретиться с ней. Конечно, временами я задаю себе напрашивающиеся вопросы: где она живет? похожи ли мы? вернется ли она когда-нибудь? увидимся ли мы? Но моя бессонница не ей предназначена, и тоска моя, сестричка ты моя половинная, не к тебе плывет.
16
Почти три года прошло со времени приезда Юдит в деревню, и порой она уже смеялась или решалась сделать замечания, а после полудня вытаскивала из коровника ящик и усаживалась на нем в тени жестяного навеса. Ела ложкой творог, который готовила в капающих матерчатых мешочках, и откусывала от маленьких, солено-острых огурчиков, которые консервировала в банках на окне коровника. Приятный ветерок, прилетавший с запада, говорил ей: «Пятый час», а стрелка огуречного вкуса сообщала: «Четыре дня».
Много раз я пытался засолить себе огурцы, как она, и у меня ничего не получалось, но я могу вызвать воспоминание об их запахе у себя в носу и тогда провожу языком по зубам, справа налево и слева направо, туда и сюда, будто иду по борозде — соль, соль, соль, соль, соль, соль, соль, лос, лос, лос, лос, лос, лос, лос…
И когда я потом прижимаю язык к нёбу, он плывет в слюне, которая имеет их точный тогдашний вкус.
Мама шевелила большими пальцами босых ног, вздыхала от удовольствия и, прикрыв глаза, медленно отпивала из бутылки с граппой. Потом она поднималась и шла делить еду по кормушкам, доить, варить, убирать и чистить, а перед полуночью ее крик снова вырывался из коровника, как в ту, первую ночь.
Одед просыпался и ворчал: «Опять она плачет, хочет, чтобы ее пожалели». А Номи дышала лишь в промежутках между мамиными всхлипами, заклиная, чтобы они прекратились, потому что они разрывали ей горло, и она ощущала, как каменеет и леденеет ее маленькое тело.
— Она перестала кричать только после того, как забеременела тобой, — рассказывала она мне много лет спустя в Иерусалиме. — Это был первый признак, что у нее в животе появился ребенок. Но вначале, когда она только-только приехала, в те первые ночи, — мне было тогда лет шесть или около, — я помню, что когда она кричала, мне болело вот здесь, под пупком, и тут, в груди, — ты чувствуешь, Зейде? — потрогай. Это был первый мой признак, что когда-нибудь я стану женщиной.
Мы ехали тогда в поезде из Иерусалима на маленькую станцию в Бар-Гиоре, — там есть славная речушка, сказала она мне, мы сможем прогуляться вдоль нее.
От паровоза разлетались искры и клубы пара, он пыхтел на спуске, мы ели бутерброды с яичницей, сыром и петрушкой, которые Номи завернула в шуршащую бумагу от пачки маргарина.
Она не забыла прихватить и грубую соль, завернутую в газетную бумагу, и мы макали в нее помидоры и смеялись.
— Мой отец тоже любит соль, — сказала она.
— И моя мама тоже, — сказал я.
— Я знаю, — сказала Номи. — Я люблю людей, которые любят соль.
Самая молодая из всех любивших Юдит, она любила ее самой глубокой и верной любовью — любовью по выбору.
— В тот момент, когда она сошла с поезда с этой своей большой странной сумкой, я решила, что эту женщину я буду любить невзирая ни на что. Это не было любовью к матери, или к подруге, или к тетке. К кому же тогда? Странные вопросы ты задаешь, Зейде! Это была какая-то смесь. Как смесь любви к кошке, к корове и к старшей сестре.
Путевой сторож предупредил:
— Вы тут поосторожнее, у нас здесь арабы пошаливают…
Мы шли по тенистой тропе к верховью потока. Номи смеялась, а мое сердце замирало. Шестнадцать с половиною лет было мне тогда, ей — тридцать два или чуть больше. Время, великий бальзамировщик, сделало ее с годами красивее, замедлило движения, углубило ее голос и мою любовь, а ее мужа Меира сделало богатым, пожилым и замкнутым человеком.
Только через два года, когда я уже был в армии и в очередной раз приехал к ним на побывку, я осмелился спросить ее:
— Что такое происходит с Меиром в последнее время? — и она сказала:
— Мне так хорошо, когда ты приезжаешь, Зейде, давай не будем говорить о Меире.
Озеро ее красоты уже начало отступать от берегов лба и от утеса ее подбородка и теперь собралось вокруг губ, в уголках глаз, где оно было особенно сладким и густым, и в двух гладких впадинах у основания шеи.
Мать и Одед ненавидели Меира, но мне он нравится. Его жену я люблю, ему я симпатизирую, а их сына стараюсь не замечать. Даже теперь, всякий раз, когда я приезжаю в Иерусалим для встречи со своим рыжим профессором-вороноведом, — Номи прозвала его «главным ерундоведом», — чтобы показать ему дневники наблюдений и получить комплименты и новые задания, я стараюсь немного поговорить с Меиром. У него все такая же стройная фигура, и прямые сильные плечи, и густые волосы, разделенные пробором посередине, и та же легкая походка — походка человека, живущего в мире со своим телом.
Номи вдруг наклонила голову и на миг прижала свои соленые сладкие губы к моим губам.
— Вкусно, — засмеялась она и похлопала меня по затылку. — Ты хорошо растешь, — сказала она. — У тебя уже плечи и ладони мужчины.