Сочинения в 2 т. Том 1
Сочинения в 2 т. Том 1 читать книгу онлайн
В первый том вошли: повести, посвященные легендарному донецкому краю, его героям — людям высоких революционных традиций, способным на самоотверженный подвиг во славу Родины, и рассказы о замечательных современниках, с которыми автору приходилось встречаться.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Замурзанный усач снова схватился со скамейки, крутнулся по сторонам, будто приглашая всех посмеяться, и гулко громыхнул:
— Го-го-го!..
Его не поддержали. Братик, действительно взволнованный, даже не посмотрел в его сторону.
— Видно, в жизни каждого из нас есть своя заноза, — продолжал он почему-то очень тихо, но его слышали все. — Плотник наш — Чумаченко, такие узоры из простой доски завяжет, что твои кружева. Яша Капличный сам отличную гармонь смастерил. Что ж, золотыми умелыми руками земля наша издавна славится. Но вот у меня заноза — песня. Тайна ее с детства меня тревожила: как человек песню создает? Слово — не деревяшка и не железка: ни пальцами ощупать, ни рассмотреть. Как же все это получается, что добрая песня, будто живая, по миру идет, что ее кручина — моя кручина, а ее веселье меня веселит? — Он резко выпрямился и строго сдвинул брови. — Вы помните, братики, все, знаю, помните, как я вашей волей на эти подмостки прогульщиков, летунов, хулиганов, пьяниц выводил и, было, даже одного контру-вредителя выволок?
— Помним! — дружно и одобрительно отозвались шахтеры.
Ванька-братик сложил на груди руки, выждал долгую минуту, пока рассеялся легкий шум, и произнес почти по слогам, подчеркивая каждое слово:
— А сегодня я с гордостью стою на этих подмостках. Может, самое лучшее в жизни — радость другим передавать. Да и как не возрадоваться, братики, если мне первому нынче доводится светлого человека на люди выводить, поэта нашей земли шахтерской?..
Он кивнул Рубашкину, и тот легонько спрыгнул с подоконника, проскользнул вдоль стены к помосту. Братик подал ему руку, и, Васенька, словно подброшенный пружиной, взлетел и встал рядом с ним.
— Ну, шутоломы! — недовольно пробасил усач. — Хватит куражиться. Ты сам рассказывай, Отпетый, чего натворил?
Васенька небрежно передернул плечом.
— Вроде бы ничего грешного. Песни я пишу, Маркелыч. И не ждал, что поднимется такой шум…
Маркелыч норовом был зол и придирчив и резко оборвал Рубашкина:
— Ты не крути, не винти — песни! Рассказывай, как было, шалапут…
— Не бузи ты, папаша, доброму делу не мешай, — строго оборвал Маркелыча Ванька-братик и достал из тумбочки у окна пачку какой-то бумаги.
Он стал раздавать ее шахтерам, и к нему со всех сторон протянулись руки, а я не сразу рассмотрел, что это был журнал «Забой».
— Страница двенадцатая, — весело приговаривал Братик. — Читайте и запоминайте. Васенька и музыку обещает составить, а тогда, значит, вместе и споем!
Разрозненные журналы перепархивали над головами, как белые птицы, нарядная полнилась гулом удивленных голосов. Следуя примеру других, я выхватил журнал у кого-то из рук, взглянул на страницу и замер: с печатной страницы на меня смотрел Васенька Рубашкин! Был он такой же, как в жизни, как сейчас на сцене, чуточку насмешливый и нагловатый, а подпись под фотографией гласила: «Поэт — Василий Рубашкин, коногон с шахты „Дагмара“». Я успел прочесть первые четыре строчки его «Песни», а потом кто-то и у меня выхватил журнал. Эти четыре строчки мне запомнились и почему-то взволновали: не верилось, чтобы это он, Васенька Отпетый, после своей обычной суматошной смены находил вечерами время гулять на поселке, всматриваться в неяркую, но милую сердцу донецкую степь, подмечать летящие над нею трепетные зарницы, вслушиваться в переливчатые шорохи тополей.
Да, это было открытие. И кто же, известный сорвиголова, коногон из самых шальных и бездумных, Васенька Отпетый открывал нам, своим землякам, огромный мир, согретый его доброй мечтой, мир красочный и заманчивый.
Нет, такого собрания на этой старой шахте еще не бывало: закопченные стены нарядной словно бы раздвинулись, дощатый помост неуловимо стал выше, а Рубашкин прочно, уверенно стоял на своей завидной высоте, расправив плечи, откинув голову, и его красный чуб трепетал, как густое пламя.
Был он прежним Васенькой и одновременно был уже другим. Это мы сами так приподняли его нашим удивлением. И когда он, осторожно приняв из чьих-то рук свою гармошку, сначала взял негромкий и задумчивый аккорд, а потом, прижмурив глаза, будто от солнца или словно бы вглядываясь в далекую даль, стал выговаривать в полураспев звучные и слаженные слова, откуда-то взялся солнечный зайчик и затрепетал на лицах. День был пасмурный, с тяжелыми глыбами облаков, и, может быть, он здесь и зародился, в толпе, трепетный солнечный зайчик, — ведь лица людей, это давно примечено, могут светиться и сиять.
Уже можно было бы поверить, что в человеке, в душе его свершилось чудо, — таким неожиданно высоким встал среди нас Василий и заслонил прежнего, озорного Васеньку. Но тот, Отпетый, никуда не девался и показал себя.
Гармонь вдруг зафальшивила, всхлипнула, захрипела, и Васенька, словно бы в крайней растерянности, опустил ее прямо на затоптанный помост.
Братик шагнул к нему в тревоге, взял за плечи, заглянул в лицо.
— Что, Вася, случилось? Сбился… забыл слова?
Рубашкин разнял руки и стал пятиться с помоста.
— Ничего не случилось… Все в норме. Нет, случилось… Это я вру, будто ничего не случилось, вру! — И он закрыл ладонями лицо.
Ваньке-братику не впервые было вести в нарядной «программу», но и он, бывалый боец, растерялся, а растерявшись, обозлился:
— Ты объясни народу, слышь, Васька? Ты же поэт, понимаешь, голова два уха, а чего замолк и рот раскрыл?
Рубашкин отнял от лица руки и молвил тихо, виновато:
— Потому, что плохо. И как же там, в «Забое», не заметили, что они у меня не доведенные, не собранные, стишки? Я их тут людям добрым читаю, а мне иное слово горло дерет. И не сердись, Братик, лучше правду скажи мне, ты… понимаешь?
Братик задумчиво опустил голову, одолевая какую-то трудную мысль, и, помолчав, сказал:
— Что ж, протаптывай дорожку далее. Ноги босые поранишь — не плачь. Тут, брат Васенька, ты сам себе и судья, и утешитель.
Сколько потом говорили на шахте, на поселке о Рубашкине! Одни смеялись: вот, мол, учудил! Другие «секрет» разгадывали, и был он, по их мнению, в расчете Отпетого на завлечение девчат. Но были и сочувствующие Рубашкину, и среди них, к общему удивлению, всем и всегда недовольный усач — Маркелыч. Переходя от одной группки шахтеров к другой, он тряс кулаком, строгий и таинственный.
— Погоди, ты дай нам разбежку взять, мы еще покажем себя и в сурьезных книгах будем записаны!
Что касается меня — я был доволен! Мне все же удалось еще раз «перехватить» экземпляр «Забоя» и, спрятав его за пазухой, унести домой.
Весь вечер в домашней каморке с пахучих печатных страниц журнала, при свете керосиновой лампы, в тишине, на меня смотрели земляки-поэты. Я читал и перечитывал и первую звонкую запевку нашего Васеньки, и ласковые строки Сосюры, и резкие, сильные агитки Баглюка, и славящие отчий шахтерский край простые, проникновенные стихи горловского коногона с грозной фамилией — Беспощадный.
Что привлекло меня и что так увлекло в журнале? Это было сложное чувство; в нем соединились удивление, и смущение, и гордость. Мне было пятнадцать лет, и я уже работал в шахте. Должность невысокая — подсобник, но за нею ждала почтенная специальность крепильщика: выше этой ступеньки ни я, ни мои погодки не заглядывали, знали, что время само позовет.
Подземельями нашей «Дагмары» прошли поколения шахтеров: и они когда-то начинали подсобниками, потом становились мастерами. Их ряды редели и рассеивались, — кроме суточных смен, проходили смены жизней. Шахта работала. Главное, чтобы она работала непрерывно. В этом был смысл существования нашего поселка, где слово «уголь» было так же значительно, как слово «хлеб». Уголь грузили с эстакад в ёмкие железные пульманы с надписями маршрутов — Харьков, Москва, Ростов, Севастополь… и жаркий от бега, мучимый одышкой паровоз укатывал их в синюю зыбь степи, как в небытие.