Записки мерзавца (сборник)
Записки мерзавца (сборник) читать книгу онлайн
Серия "Литература русского зарубежья от А до Я" знакомит читателя с творчеством одного из наиболее ярких писателей эмиграции - А.Ветлугина, чьи произведения, публиковавшиеся в начале 1920-х гг. в Париже и Берлине, с тех пор ни разу не переиздавались. В книгах А.Ветлугина глазами "очевидца" показаны события эпохи революции и гражданской войны, участником которых довелось стать автору. Он создает портреты знаменитых писателей и политиков, царских генералов, перешедших на службу к советской власти, и видных большевиков анархистов и махновцев, вождей белого движения и простых эмигрантов. В настоящий том включены самые известные книги писателя - сборники "Авантюристы гражданской войны" (Париж, 1921) и "Третья Россия" (Париж, 1922), а также роман "Записки мерзавца" (Берлин, 1922). Все они печатаются в России впервые
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Помечено: "3 января 1920 года, ст. Кущевка Кубанской Области, артиллерийская база..."
Через одну страницу другие слова: "У Батайска-на-Дону открылся вид на Ростов. Вот знакомые очертания... Там -- они, там -- совдеп. И с холодной твердостью хотелось пустить туда тяжелый снаряд: Ростов перестал быть городом, населенным людьми..."
Обе цитаты из книги, озаглавленной: "На Москву!". Автор -- профессор В. Даватц, младший фейерверкер бронепоезда "Грозный", поступивший добровольцем в армию Деникина на Рождестве 1919 года, когда уже определился окончательный разгром белого дела.
После стольких орлих и кондотьерских ликов на исходе Деникинской эпопеи мелькнуло измученное лицо, новейшего бедного рыцаря...
Полон чистою любовью,
Верен сладостной мечте,
А. М. Д. своею кровью
Начертал он на щите...
После стольких диктаторов, перелетов, комбинаторов появился мечтатель. Не тот действенный, испепеленный, монолитный, какими были Корнилов и его плеяда. Не казак, не мальчик из кадетского корпуса, не офицер-мститель... Даватц вышел из недр поколения, мечтавшего об активизме, не нашедшего утоления и в мировой войне, спокойного в дни побед, трепещущего в ночь поражений...
В маленькой кабинке орудия бронепоезда ярко горит печка. На скамьях, на табуретках дремлют офицеры. Профессор в английской шинели сидит и вспоминает: "...Я всегда любил сидеть перед камином и мечтать, и мечтал я больше всего о том, как сделать мою жизнь достойной и красивой. И, тогда еще юноше, мне казалось, что жизнь моя должна быть подвигом. Во имя чего -- я не знал этого... Я знал только, что я последний отпрыск древнего баронского дома. За мною в глубь веков уходили мои предки -- наместники, верховные судьи, ученые, поглощенные изучением древних книг, военные, духовные, изощренные в тонкостях иезуитской диалектики и все они -- далекие и близкие -- требуют от меня чего-то, чтобы я был достоин их, чтобы я опять вернул их роду прежний блеск и прежнюю силу. Дед и отец порвали с Западом и затерялись в снегах холодной России; внуку надлежит здесь вернуть обаяние отдаленных веков!.. Дрова в печке весело трещат, освещая темные амбразуры для пулеметов и железные тяжелые двери нашей бронированной камеры".
Еще месяц назад, до падения Харькова, Даватц не предполагал, что свой подвиг он осуществит в качестве младшего фейерверкера бронепоезда "Грозный". Он сидел членом управы в Харькове, занимался уездной добровольческой политикой, витийствовал на кадетских конференциях, где за отсутствием партийных родителей, уехавших в Париж, партийные дети лепетали что-то невразумительное. Глубоко штатский человек, привыкший к уюту и неге европейского комфорта, Даватц в панику эвакуации перетрусил больше, чем требовала необходимость, и уехал на два дня раньше своей управы...
Лежа на столе какого-то вокзала, он "мучительно думал о том, что на (его) общественной репутации легло тяжелое несмываемое пятно", так как еще накануне бегства в одиночку он написал в харьковской газете свою последнюю "нашумевшую" статью, оканчивавшуюся словами: "...Если, чтобы истинно полюбить, надо оставить отца и мать свою, то теперь наступает этот час, больше чем когда-либо. И, может быть, именно теперь, когда враг торжествует, нужно не уходить в свою скорлупу, но громко и смело закричать: "Да здравствует Добровольческая Армия!.."
Началось газетным подвигом, прошло чрез стыд, нестерпимый для "последнего отпрыска древнего баронского дома", окончилось неожиданно для всех, а более всего для самого Даватца, поступлением на бронепоезд...
И снова небеса не хотят принимать надрывной жертвы пустоцвета. Он храбр, как только могут быть до безумия храбры никогда не бывшие на войне люди, он хочет сжиться со своими новыми товарищами, отказаться от всех своих качеств культуры и воспитания, "остаться незаметным винтиком", но... уже на второй день становится ясно: "Целая пропасть между мной, который прошел огонь и воду тончайших построений ума, изысканнейших проявлений человеческого духа, и ими, прошедшими огонь и воду ужасов и грубостей войны. Целая пропасть между мной, который пошел сюда как на высшее служение, который осветил все духом средневекового аскетизма, и, пожалуй, романтики, и ими, которые пошли на это так, просто..."
Своим грубым, почти звериным чутьем сотоварищи Даватца понимают, что пора выходить из игры, что главные понтеры проигрались в пух и прах и радости больше не будет. Один выправляет заграничный паспорт, другой "ловчится" в Крым, третий хочет просто улизнуть... Лишь Даватц в истерическом ослеплении, все в той же жажде непреходящего подвига молитвенно грезит: "На Москву, на Москву..." Армия катится в море, армия перестала быть армией, жалкие попытки вторичного взятия Ростова, борьба без плана, без умения, без надежд...
Ему снятся сладкие сны. Будто "сегодня утром в нашу теплушку вошел капитан Д. и сказал: "Поздравляю вас с новым годом и новым подвигом", будто удастся ему "довести воспоминания до дня занятия Москвы, когда можно будет снять военный мундир и вернуться к обычным занятиям", будто "на скрещении нитей моей панорамы виднеются златоглавые купола Московского Кремля".
А тем временем, пока он спит, исполняются самые последние сроки. И продолжая бредить, продолжая мечтать о растворении тяжести своей тоски в нирване военного обезличения, Даватц замечает какие-то роковые точки на горизонте своих видений...
Его начальник, капитан Д., не знающий ни математической физики, ни Sophus'a Lie, но отдавший войне здоровье, молодость, силы, пытается его разбудить... "Я, -- говорит он профессору-солдату, -- начинаю зябнуть. Мои казаки и кадеты, как дети, испытующе смотрят в мои глаза и ищут в них прежнего спокойствия и огня, а я чувствую такой ледок в груди, что не могу дать им той гипнотической силы, которая одна способна увлечь и бросить на смерть без рассуждений... Я грубый воин, вы -- аристократ духа, но я знаю, что это первые аккорды финала моей пьесы..."
Даватц не хочет просыпаться, он пытается отогнать от себя голоса с другого берега. Берет под руку капитана Д. и идет с ним гулять, чтобы ночью, в пении вьюжного поля, обступившего одинокий бронепоезд "Грозный" найти сверхчеловеческие слова... Но таких слов нет нигде в мире, тем более их нет в Кущевской степи: "Мы вышли в унылую станицу, какую-то безлюдную, почти злобную. Мне хотелось теплой комнаты, где бы мы вдвоем могли нащупать дружескую душу, где был бы рояль, который запел бы под ударами нервной руки; где можно было бы идти не только с ним рядом, как двум случайным спутникам, но взять его нежно за руку, погладить его голову, поцеловать его, как целуют ребенка..."
Даватц не договаривает: бедному пустоцвету хотелось в этот момент быть далеко-далеко от Кущевки, от бронепоезда, от необходимости пить раскрытое вино... И в его душу закрадываются мысли о прежней жизни. Каждая мелочь болезненно напоминает, что нет внутренней правды в профессоре-фейерверкере. Капитан З. поручает ему написать "доклад в сферы", и, хотя он не может сразу уловить, какой тон нужно взять, он понимает, что "доклад -- это более мне свойственно, чем что-либо другое". В другой раз, когда его задерживают в базе и не отпускают для съемки панорамы с наблюдательного пункта, он с горечью думает: "...Конечно, мне, как математику и отчасти чертежнику, эта работа была бы более подходящая, чем прибойником подталкивать снаряд..."
Во время обсуждения деталей доклада среди офицеров бронепоезда возникает мысль связаться с торгово-промышленными и общественными деятелями единственного крупного тыла, Новороссийска.
"Для этой цели можно было бы командировать Владимира Христиановича", -- говорит один из офицеров, смотря на профессора Даватца... "Меня охватило какое-то необычайно приятное чувство. Поехать в Новороссийск с официальной миссией, увидеть опять наших общественных деятелей, завертеться в сферах Государственного Объединения, Национального центра и Союза Возрождения, показалось вдруг чрезвычайно заманчивым..." Душа мирного человека уже проснулась, но стальная решетка, одетая на лицо бедного рыцаря, душит все ее проявления... "Я вдруг почувствовал, что ко мне незаметно и тихо подкралось искушение. Мне казалось, что я сжег свои корабли, что, по крайней мере, до занятия Москвы я останусь только солдатом, что мое прошлое подверглось забвению. И вот постепенно, совсем незаметно, вынырнуло это прошлое. Сперва кто-то из офицеров стал называть меня профессором, потом у меня в руках появился портфель, с которым я стал путешествовать с проектами докладов. Потом я очутился за ужином в офицерской столовой и начал называть командующего поездом Владимиром Николаевичем. И наконец вынырнул вопрос с командировкой в Новороссийск. Все это создает душевную смуту. И хуже всего то, что у меня не хватает сил бороться с искушением..."