Струна звенит в тумане...
Струна звенит в тумане... читать книгу онлайн
Сборник составили произведения, которые, словами И. С. Тургенева, можно условно назвать русская «таинственная» проза или «странная» проза. Это шедевры русской классики — повести «Пиковая дама» А. С. Пушкина, «Нос» Н. В. Гоголя, «Клара Милич» И. С. Тургенева и другие произведения крупнейших писателей XIX — начала XX века.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А сказочно-причудливая «Ночь перед рождеством»?! При наличии в повести реальнейших подробностей времени Екатерины II так и кажется, что ожил какой-то древний эпос, беззаботный золотой век. И здесь происходит тот безудержный карнавал озорства, лицедейства, непрерывных приключений, то празднество, которое не предписано никем, которое «дается народом самому себе» (Гете). У этого художественного мира есть условные, зыбкие границы. Верхняя точка этого мира — вероятно, тот уголок ночного неба, где творит свои «злодейские» дела, ворует месяц черт. А где же «низ», где земля в этом мире? Она, вероятно, там, в хате веселой ведьмы Солохи, которая прячет в мешки своих незадачливых кавалеров — черта, голову, дьячка и Чуба, отца прекрасной и горделивой Оксаны.
В этом фантастическом пространстве движется, изумляет даром лицедейства, непрерывной театрализации жизни не менее фантастическая народная масса. Она живет на зыбкой границе возможного и невозможного. Сколько интриг, сюжетов, которые мгновенно завязываются, вплетено в это предпраздничное ночное действо! Богатый козак Чуб ищет и не находит вместе с кумом дороги к дьяку и попадает к Солохе (месяц украден чертом, и «по всему миру сделалось так темно, что не всякий бы нашел дорогу к шинку, не только к дьяку»). Кузнец Вакула, изъясняющийся с горделивой красавицей Оксаной почти нараспев («Чудная, ненаглядная Оксана, позволь поцеловать тебя!»), получает вовсе не пугающий его приказ о черевичках с царицыной ноги. Слова героини усилены, повторены для Вакулы каким-то злым духом, который «проносил перед ним смеющийся образ Оксаны»… Сам черт, укравший месяц, вовлечен в игру, в карнавал веселья: он ведет себя крайне «легкомысленно»… [6]
Мир доверчивых детей, способных и оседлать черта, и перелететь в Петербург, в царский дворец, как будто тоже веселится и движется у бездны на краю. Внутренняя тревога автора окружает безмятежную эту жизнь… Ей вот-вот придется платить оброк нарастающему вокруг бездушию, автоматизму, казенщине бытия. Веселость духа и блаженная бестолковщина уже и сейчас как будто кажутся насмешкой над беззащитностью этих наивных даже в хитростях чад земли. Барахтайтесь по своей воле! Перетасовывайте желания, вещи… Но только до поры.
Гоголь остро чувствовал нечто застойное, автоматичное даже в движении всеобщего танца, карнавала. Он предвидел разрушение этой идиллии. В какую сторону возможен сдвиг? «…В сторону механической имитации жизни, предвещающей столь значащие для зрелого Гоголя моменты мертвенности, автоматизма, омертвения — весь комплекс мотивов «мертвых душ». Другое направление — в сторону какой-то глубокой, томящейся в себе и страдающей духовности» [7].
…Замечательная страница всей русской «таинственной» прозы или стихии «трагического гротеска» (В. Каверин) повесть «Нос» — это и есть запечатленное движение Гоголя в сторону «мертвых душ». Органически входя в серию «Петербургских повестей», эта повесть словно намечает путь и к щедринскому сатирическому гротеску в «Истории одного города» и «Сказках», и к фантастическим мирам А. В. Сухово-Кобылина в «Деле» и «Смерти Тарелкина», и, конечно, к «Петербургу» Андрея Белого и «Мастеру и Маргарите» М. А. Булгакова. После «Носа» само искусство развоплощения видимого мира, поиск возможностей инобытия любой вещи, расщепления времени и пространства на разрозненные фрагменты стало средством углубленного познания невыявленных закономерностей жизни, человеческого поведения. «Нос» — вызов всему слишком предсказуемому в искусстве.
…Все странно в этой повести, как в царстве причудливо расставленных зеркал, отражающих лишь отдельные части пространства. Весь невероятный ее сюжет не «течет», не развивается, а как бы подается толчками, составляется в результате своеобразного монтажа статичных самодовлеющих кадров, отдельных сцен. Нередко часть становится не просто независимой от целого: она, как нос главного героя майора Ковалева, «сбежавший» с его лица, делается значительнее целого. Нос — личность, майор — персонифицированная безликость. И при всем этом — такая редкая свобода воображения, обратимость времени, смешение увиденного во сне («сонная» реальность) и пережитого наяву!
Вот проснулся цирюльник Иван Яковлевич, и за завтраком, разрезавши хлеб на две половины, увидел «что-то белевшееся». Нос, да еще «как будто чей-то знакомый»! Следует серия сцен, раскрывающих испуг героя, «совершенное беспамятство» его и острое желание… избавиться от злополучной находки. Откуда-то он знает, что эта находка, изумляющая его, имеет вторую природу, противоположную реальности! Не вполне нечистая сила, но что-то, с чем ему не справиться… Кончается где-то на мосту, откуда цирюльник бросил нос в воду, эта серия сцен, начинается совершенно новая: коллежский асессор, он же майор Ковалев обнаружил утром, после сна, что у него, оставив на лице плоское место, сбежал… нос! И не только сбежал, скрылся. В этот же день герой увидел, что его нос свободно ездит по Петербургу, в мундире статского советника, молится с выражением величайшей набожности в Казанском соборе. В ответ на робкие приглашения Ковалева, обращенные к «господину носу», «вернуться» на подобающее место, спасти его честь от урона, этот Нос хмуро, почти начальственно, говорит: «Вы ошибаетесь, милостивый государь. Я сам по себе. Притом между нами не может быть никаких тесных отношений. Судя по пуговицам вашего вицмундира, вы должны служить по другому ведомству».
Параллельное движение двух серий открытий, встреч, недоразумений, то сближающихся (в связи с обращениями в полицию), то расходящихся, откачнувшихся, движение, осложняемое «переходом носа в категорию лица», обилием словесных метаморфоз, семантических и каламбурных неожиданностей, резко увеличивает впечатление таинственности, фантасмагоричности происходящего. Сам Петербург — этот умышленный город в России, по мысли Достоевского, ее «заколдованное место» — обретает благодаря этим злоключениям, осложнениям какой-то невероятный облик.
Какая же сила согнала именно нос с лица заурядного чиновника, согнала с плоскости единственное «возвышение», противопоставила нос не одному лицу героя, а всему существу Ковалева?
Нос Ковалева — это олицетворение всех его духовных и нравственных потенций, это вектор устремлений чиновника: исчез он, и обезглавлены самые заветные, «выпяченные вперед» стремления карьериста, франта. Исчезла возможность бывать в нужном ему свете, дающая горделивое сознание, иллюзию разумности бытия. Исчезла идея существования, взлелеянного в душе прыжка через скудные обстоятельства к блестящему будущему — чинам, орденам, пряжкам за непорочную службу… Все материализовано, вытянуто в «носе»… Как остроумно заметил один из исследователей — побег носа Ковалева закономерная случайность: «поскольку воплощением «идеи личности» в художественном мире Гоголя является нос, а именно нос и делается чином, — произошла дематериализация образа, превращение его в «чистую идею»; а потом уже чин… персонифицируется, став чиновником, статским советником, у которого, как и положено, есть свое лицо».
Современники и друзья Ивана Сергеевича Тургенева запомнили прежде всего один неизменный тургеневский вопрос ко всем приезжавшим в Париж русским в пореформенные годы: «Катится ли колесо?»
Реформа 1861 года была для писателя и вековым «камнем с горы», рухнувшим крепостным правом, и огромным колесом преобразований. Колесо это, прыгая через камни, надолго увязая в провинциально-консервативном болоте, ломая спицы — палок в него совалось много! — должно было катиться по России.
Все происходящее на родине и радовало, и тревожило писателя. Одним из первых и необычных итогов осмысления Тургеневым русской пореформенной действительности была фантазия «Призраки».
Герой повести, как гетевский Фауст, отдает себя во власть своего, истинно тургеневского, Мефистофеля — он является в загадочном женском образе, да еще с английским именем Эллис. Этот «поводырь» не будет открывать герою новых миров, не поведет в запредельные царства. Он лишь поможет оценить прожитое, виденное, прочитанное — чуть продлив линии, резче очертив контуры миров. Может быть, это самый странный любовный роман в тургеневской прозе, очень отдаленно предвосхищающий мучительную драму непонимания и взаимного влечения инопланетян, развернутую, скажем, в романе «Солярис» С. Лема.