Обратно на речку иду, потому что мокрый в бане стал весь сразу. Только вышел, навстречу мне наши мужики. – Ну что, жар еще есть? – Есть, – говорю. А сам думаю, они сейчас войдут, а там жена этого… Но вроде обошлось. На утро с соседями встречаем: опохмелиться, посуду, там, разобрать, она глаза от меня отводит, смущается…
Удачно как все получилось. Ту, которую сам хотел…»
И лицо его становилось сияющим, как светлый празник Октября, как утренняя заря, как лицо, какое было, видимо, у Евы, когда она вкусила райского плода удовольствия…
Так то Шура, которому подобные «вкушения» нужны были с самой юности всего, скажем, раз в неделю, – бывают же у людей такие возможности организма, а мы в тесной своей компании, конечно же, все друг о друге за всю-то жизнь узнали, даже такие деликатные вещи, как эта, – и с его-то неброскими внешними данными, да еще с комплексом неполноценности, когда для такого человека, сделаем даже предположение, охота может являться не помехой, а, наоборот, счастьем, отдушиной, сферой, где он избавляется от комплексов своих, от своих неудач в жизни, местом, где он может реализовать свои страсти, затаенные желания, пусть даже неоформленные, по Фрейду, но существующие агрессивные поползновения, инстинкты. Местом, где единственно может он чувствовать себя состоявшимся человеком, где он как рыба в воде, где он царь и Бог, где он меткий стрелок, вызывающий зависть напарников, уважение и преклонение, тонкий знаток звериных и птичьих повадок, опытный следопыт и удачливый добытчик.
Но, говоря о Петруччио, об этой эротической горе мышц, о скульптурном торсе, любимце всех околоточных телок, обладателе невероятного количества жен и детей, иногда даже уверенного в своей неотразимости, поставившего своей целью странствия по жизни а ля Казанова, знающему во всех деталях извечную, имеющую женский облик, сладкую истину, неуемному в любовном отношении, которому нужно «снимать телку» обязательно каждый день, а когда ему какая-то не сразу дает, у него начинают нестерпимо болеть яички. И наряду с этим еще и пребывающем в вечных мечтах об идеале, с тайной грустью по чужому, с завистью к тому, чего у него нет. К той, что на картинке, той, что где-то там, в Москве, на экране центрального ТВ. И тот, когда он обрел наконец примерно такую и как-то при встрече с деланным равнодушием заметил мне, показывая на случайно подвернувшуюся секс-диву на рекламном плакате, что у него теперь примерно такая, и потом поехал со мной на охоту, где я узнал о просто шекспировских страстях в их взаимоотношениях, о ее объяснениях с его женой, скандалах у него дома, о их обоюдных, его и ее, пощечинах друг другу, золотых сережках, подаренных им, которые она сорвала с ушей и куда-то забросила и которые он потом ползал и искал среди кустов акации, о ее неуемной сексуальности, склочности, привлекательности и агрессивности, и тот, говоря мне о ней на охоте после обеда с бутылкой водки и с отсутствующим выражением глаз: «Вчера у нее была менстра, и она дома сидела, а сегодня она уже снимается…» И рассказывал, как она перед этим должна спускать чулки, как она это делает… Исходил ревностью, мучился, и снова – охоту не прекращал и ехать меня назад не торопил.
Охота это вообще удивительная и таинственная вещь. Почему она так влечет, объяснить сложно. Однозначно ее привлекательность не опишешь. Есть в охоте своего рода успокоение, отход от суеты, простота, воплощение вечной человеческой тяги к непосредственности. Когда из мира интеллекта, рефлексии, самоконтроля и самоанализа, социальной борьбы, произведения впечатления на людей, сознания, соблюдения множества правил и догм попадаешь в мир, где ты ходишь по биваку в одних кальсонах, и тебе абсолютно все равно как ты выглядишь со стороны, – при отсутствии женщин тебе не перед кем гнать картину, – когда умываешься простой водой из озера или лужи, ходишь босиком, чувствуя землю непосредственно кожей ног, весь день занят лишь естественными физиологическими потребностями организма, то добыть утку для еды, то сварить из нее суп, ощипать пух, опалить тушку, набить себе живот, или, наоборот, найти место для туалета, а в голой степи это всегда на виду, как ты с лопатой не уходи далеко по песку, и это даже умиляет тебя, все эти физиологические позывы, сатирно гиперболизируясь и забавляя тебя, выходят на первый план, и действо по опорожнению кишечника становится для тебя одним из важных событий в жизни. Когда реагируешь только на коренные, основополагающие явления, на которых все стоит, как то: холод, голод, жажда, ну, и… Господь-Бог. То есть то, что находится тебя кругом. А кругом – пустыня, одиночество, пространство и… – время. Звезды, бескрайняя гладь воды, даль, камыши… Я замечал, что для сибиряка, в отличие от европейского русского человека, всегда, как бы там ни было, пребывающего в окружении церковной обрядности, – в европейской части и церквей-то на душу населения в несколько сотен раз больше, чем в Сибири, – для сибиряка, потомка охотников, первопроходцев и переселенцев в эту дикую, изобиловавшую дичью страну, любителя Робинзона Крузо и книг про края непуганых зверей и птиц, местом возникновения божественного чувства, по большей части, является не церковь и литургия, а дикая природа. Церковь, путешествуя по Сибири, подчас не скоро и увидишь, а вот дикая нетронутая природа там еще есть. И вызывает святое Божеское чувство здесь именно она, она здесь и эталон, и вечность, и эстетика, она здесь и есть Бог. И ближе к ней, это и есть ближе к Божеству.
Так вот уже ради этого научиться жить простым и малым, хотя бы поиграть в такую жизнь – вечная и часто даже неосознаваемая страсть людей этого региона. Жить на голом, без единого деревца берегу степного озера, в безлюдье, в отдалении от деревень, в камышах, в хорошо укрепленной и натянутой на случай шквала брезентовой десятиместной палатке, похожей на маленький домик, в которой у тебя установлена еще маленькая палаточка, как балдахин над твоим спальным местом на случай затяжных дождей, обогреваться и готовить себе еду за неимением дров на огне газовой печи или паяльной лампы, ходить по стану всю осень, сколько ты там живешь, в ватных штанах и валенках с калошами, и в солнечную погоду, и в холод, и в дождь, потому что так лучше, и просторно и тепло, и ноги дышат; выплывать иногда, переобувшись в резиновые сапоги, на озеро, выбрать ли из сети рыбу, постоять ли зорьку в скрадке; солить рыбу прямо в песке в выкопанной яме, в которую запихиваешь картофельный мешок и в него вперемешку с солью укладываешь рыбу, недалеко от лагеря, закладывая яму дерном от зверей и случайно наезжающих егерей, щипать уток и солить их в бочонке… и жить так осень! В отдалении от цивилизации, от всего… и смотреть вдаль на гладь воды.
Или жить в кедровом лесу на шишковании в открытие сезона, в палаточке у какой-нибудь лужицы или ручья, среди огромной высоты деревьев, как в колодце, прибив к одному дереву ручную мельницу для шелушения шишек, а к другому рукомойник, обжив клочок леса в сотню квадратных метров как свой дом, яма для мусора в отдалении, кострище около палатки, рядом поперечная палка прикрепленная меж стволов кедров для сушки носков и белья, котлы и посуда всегда стоящие, и даже когда тебя нет на стане, беспризорно тут же на мху, в противоположном конце у теб , там, где ты крушишь кедровые шишки, куча шелухи. Собираешь шишки по земле, приносишь на стан в мешках, перемалываешь на мельнице и на сите отсееваешь чистый орех и прячешь мешки с орехом подальше в колоднике, маскируя мхом, так что ни один такой же шишкарь, сосед твой по лесу, никогда не обнаружит. Каждый день с утра, уходя из лагеря на шишкование, ступаешь среди могучих кедровых деревьев по мягкому все покрывающему вплоть до любых бугорков и упавших деревьев зеленому влажному мху, ковру из мха, вернее, по зеленым тропочкам набитых людьми на нем, в район, разрешенный к шишкованию егерями, разбившими свой лагерь на окраине леса, на выходе. Где ты по окончанию шишкования еще и обязан сдать половину своего сбора за символическую цену. Забираться с шестом за поясом и с помощью ремня или верхолазных монтерских «когтей» на вековые кедры, чтобы сбивать шестом шишки, старясь залезть на самый высокий из группы, чтобы можно было дотянуться и обстучать ветви ближних деревьев, и смотреть с верхушки кедра, как золотом, настоящей золотой спелостью, отливают на заходящем солнце кедровые шишки на вершинах кедров других, превращающихся вдали в зеленое волнообразное море вершин, и с чувством жадности дивиться этому золотому богатству, волнообразно, согласно волнам зеленого моря уходящему в бескрайнюю даль.