Тарнога. Из книги "Путешествия по следам родни" (СИ)
Тарнога. Из книги "Путешествия по следам родни" (СИ) читать книгу онлайн
Это очерк №20 из книги "ПУТЕШЕСТВИЯ ПО СЛЕДАМ РОДНИ" Алексея ИВИНА. Он опубликован на сайте ТАРНОГА35. Есть ненормативная лексика.Суть книги и этого очерка, в частности, в том, что автор (и герой) путешествуют по местам, где проживала или живет его родня. Это, собственно, путевые очерки, книга путешествий.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Внезапно из отдаленного леса быстрым прытким шагом показалась маленькая неприметная старуха; в большом узелке, который она ловко смастерила из фатки на манер лукошка, грудились бурые, с глянцем, маслята – одни только маслята. Издали заметив, она пыталась обойти меня полем, но я с дружелюбной готовностью американца в Гайд-парке направился наперерез – знакомиться.
- Фаина Смолина, - сказала она. Я подумал, что этого не может быть, потому что в Майклтауне проживала Шурка Смолина, подруга матери.
- Какие грибы у вас, махонькие, крепкие…
- А дорогой и брала. После дождика наросли.
И она, настороженно напоследок взглянув на незнакомца, покатилась своей дорогой. Было в ее прыткой бесшумной и целенаправленной побежке что-то от лисьей, барсучьей или заячьей повадки, что-то от тех мелких зверьков, которые человеку не опасны, но по образу жизни чужды. Вот так же и я бы осенями стал таскать маслята и рыжики с заросших пожен. Наверняка эта Смолина была сестрой или другой родственницей той Шурке Смолиной, но я не осмелился затеять разговор на эту тему. Она была местный зверек – бурундук; здесь был ее ареал, она здесь охотилась, искала пропитание. Я же был иностранный турист; он беден, у него не хватает даже на фотоаппарат, он вроде тех бездомных мелких финских мошенников, какие действуют у Пентти Хаанпяя (европейские северяне – ирландцы, исландцы, финны – народ небогатый, но странствовать тоже любят). И вот я наткнулся на эндемичный вид, а он не стал ждать, пока я его изучу.
Когда Фаина скрылась из глаз, мне тоже захотелось к Ермолиным. Еще не было того устойчивого глубокого интереса к древлехранилищам памяти, какой обнаружился несколько позже, когда я навещал 85 квартал. Я понимал лишь, что на Родине либо живут, либо ее предают; я не мог ею жить, потому что она меня предавала, она не позволяла мне реализовать свои человеческие возможности, а солить на зиму грибы, косить сено, говтелить тес, на троих за верстаком распивать бутылку старки я умел не лучше тысяч и тысяч тарножан и тотьмичей. Я бы ее любил, если бы сидел сейчас в Осло в ресторане с русским иммигрантом, но Норвегия не выдавала въездных виз с 1976 года. Оттуда я бы ее любил, но, став невыездным, пришлось отнестись к ней как иностранец. Откуда было знать, что через пару лет меня выпрут и из столицы? И я стану даже не Пентти Хаанпяя, который все-таки свободолюбив и любознателен, а Токутоми Рока, на которого прогневался шестисотый император династии: и вот он сидит в своей заснеженной деревне, пишет танки или, не знаю, хокку и мечтает о Токио (или о Киото?). Восточный человек не может не быть неоседлым; ему труба, если у него нет огорода с капустой и смородой; он любит своего батюшку или – что то же – императора, который тем больше распоясывается, как последняя сволочь, и ненавидит подданных.
Однако, уходя, я сказал Валентине, что, может быть, заночую здесь. В горнице я нашел старый фарфоровый чайник (заварной) без крышки. Можно было вернуться сейчас за рюкзаком, выпросить у Ермолиных чаю, сахару и чайник (для кипячения воды) и здесь, на воздухе, на приятном солнышке, на родном пепелище, на костях деда с бабкой (похоронены в других местах) организовать приятное чаепитие. Солнце начнет красиво закатываться, я усядусь на этих досках по-турецки (родственник-грек подскажет, как это) и стану попивать чужой чаек и курить чужую сигарету. Такой будет кайф. Потом возьму веник-голик из-под лавки, скребок, который приглядел, когда корячился на четвереньках в проломе (по-моему, это была тяпка) – и за три часа к ебаной матери всю эту блядскую рухлядь вымету к хуям. И поселюсь здесь совсем. Очень даже просто. А крышу перекрыть созову деда Семена и Виталика. Отгрохаем обыдённую избу. Очень хорошее место, очень уединенное. Каждую ночь перед сном – ручное самоудовлетворение с обильным семяизвержением в крапиву. В Москве поднимется переполох среди литературной общественности: куда девался Алексей Ивин? Неужели он, как Лев Толстой, пошел по Руси с котомкой и помер на станции Астапово? На кого он покинул Нобелевский комитет по литературе? О, вернись, мы всё тебе простим…
Огородец пришлось бы перекапывать вручную – лошадью его не вспахать. Пролом мы с мужиками заделаем. В сельсовете Александра Васильевна Клепикова необходимые бумаги на этот дом выдаст. Главное, начать, потому что здесь все свои.
Ну, так что, начнешь?
Меня же в журнале «Лепта» этот поганый Белай собирался печатать, - упирался честолюбец.
Про журналы придется забыть, если поселишься здесь. Зато, как нам сулят попы, тихое мирное житие и благорастворение воздухов будет обеспечено.
Может, на Таганку еще сходить к этой дуре? Ведь вот неспроста же: увидел эту муть после коров – и сразу в мозгу: Телец, Телец.
Она же тебя отшила, грозила милицию вызвать. Сколько можно унижаться перед блядью, пусть даже верующей? Ты же понимаешь: люди у нас относятся друг к другу как родня. И вот отец с сестрой тебе наподдавали, дверь перед носом закрыли, отправили странствовать по Руси. Вот ты и приперся к матери. Они тебя выгнали в дверь, а ты пролез в окно.
Что же мне делать?
К речке вон спустись. Потом уду в березняке вырежь. Через день-другой вернешься в Москву.
Обидно…
Еще бы не обидно!
Я сошел с крыльца и опять стал думать о Фаине Смолиной. В раздумье ввело, озаботило даже не автономное равнодушие Фаины Смолиной к моей персоне, не то, что до полудня она сбегала набрать маслят, а то, в частности, что своей незаметной муравьиной деятельностью она как бы утверждала серьезность жизни. Я не входил в круг ее интересов, был чужой. Если бы заговорил с ней о своей матери и Шурке Смолиной, тогда другое дело. А так – чужой и опасный. Значит, и мне следовало переставать играть и что-либо решать всерьез.
Откос за избой, обращенный к реке, был не кошен и белел очень яркими ромашками и тысячелистником. Я пошел туда, потому что в дом больше не тянуло. Вот если сейчас соблазнюсь рыбной ловлей и решусь здесь заночевать, тогда возьму голик и немного помету хоть середину горницы. Шла примерка. Я был очень бедный путешественник – не Федор Конюхов, не Юло Кескер. Кулек карамели и банку консервов и те пришлось выложить бабке Олье – откупное за ночлег. Много лет назад тропа от избы к реке была, а теперь лишь угадывалась по более плотной и зеленой траве. Я вышел на берег и остановился над глубоким темным плесом, в который с быстрины наплывали хлопья пены. Странно тоже, почти как с мутью после несуществующих коров, что здесь пена: ей вроде неоткуда взяться, нет водопада. Да-да, это место я видел и здесь рыбачил: начал отсюда, потом пошел вон под теми толстыми ольхами, везде на открытых местах закидывал и что-то в тот раз поймал. Пескарей. Сколько же мне было лет, когда я приезжал сюда в последний раз? Может, не четыре года, может, я уже был большенький, может, уже школьник? Надо бы у матери спросить. Но место точно то!
В порыве узнавания и признательности милой родине за то, что она простерла объятья, я еще подвинулся к воде – и по мокрой осоке поехал в омут. Я погрузился в его нарзанный холод по подмышки, - у берега оказалось неожиданно глубоко, - взвыл от внезапности и полез обратно на берег, хватая тощие кусты и траву. Испуг, досада и остережение были те же, что и прежде, когда я что-либо делал вопреки матери. «Поди-ко, не можешь ли где провалиться», - напутствовала она, когда мы с ребятами уходили на речку гонять шайбу, - и я, правда, проваливался; пусть к ночи, перед возвращением, но проваливался: черпал валенками ледяную воду. Вот и сейчас, трясясь на берегу в мокрых штанах, выливая из сапога воду, я понял, что меня осаживают: ведь сказано же, зачем сюда ехал? Не злость, потому что еще был ошеломлен, а как бы робкое негодование подымалось изнутри: почему, ну почему на родине матери мне всегда такая невезуха? Намек был ясен: мать больна, ночевать в доме, где она родилась, нельзя, опасно для ее здоровья. (Подозревать в кознях сестру мне в тот раз и в голову не приходило).