Николай Гумилев
Николай Гумилев читать книгу онлайн
Долгое время его имя находилось под тотальным запретом. Даже за хранение его портрета можно было попасть в лагеря. Почему именно Гумилев занял уже через несколько лет после своей трагической гибели столь исключительное место в культурной жизни России? Что же там, в гумилевских стихах, есть такое, что прямо-таки сводит с ума поколение за поколением его читателей, заставляя одних каленым железом выжигать все, связанное с именем поэта, а других — с исповедальным энтузиазмом хранить его наследие, как хранят величайшее достояние, святыню? Может быть, секрет в том, что, по словам А. И. Покровского, «Гумилев был поэтом, сотворившим из своей мечты необыкновенную, словно сбывшийся сон, но совершенно подлинную жизнь. Он мечтал об экзотических странах — и жил в них; мечтал о немыслимо-ярких красках сказочной природы — и наслаждался ими воочию; он мечтал дышать ветром моря — и дышал им. Из своей жизни он, силой мечты и воли, сделал яркий, многокрасочный, полный движения, сверкания и блеска поистине волшебный праздник"…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Среди прочих аспектов полемики акмеистов с символистами «звездная» тема также сыграла свою роль. «Когда пришли стихи о звездах, — вспоминала Надежда Яковлевна Мандельштам, — 0.[сип] М.[андельштам] огорчился. По его примете, звезды приходят в стихи, когда порыв кончается или “у портного исчерпан весь материал”. Гумилев говорил, что у каждого поэта свое отношение к звездам, вспоминал О. М., а по его мнению, звезды — это уход от земли и потеря ориентации» (Мандельштам Н. Я. Воспоминания. Первая книга. Париж, 1982. С. 215). Мы уже говорили о том, что под «потерей ориентации» акмеисты — Гумилев, Ахматова, Мандельштам — мыслили, разумеется, не только поэтическую невнятицу, порожденную символистским «познанием непознаваемого»: речь в полемике 1912–1913 гг. шла о вещах куда более важных и сокровенных. По крайней мере, что касается «своего» отношения к звездам у Гумилева, то, в отличие от Иванова, он предпочитал не импровизировать, а, обращаясь к трактовке символики образа звездного неба в своем творчестве, буквально повторял известные рассуждения по этому поводу, изложенные Кантом.
В трудах Канта образ звездного неба всегда является наглядным доказательством ограниченных возможностей познавательной деятельности человека. Истинный мудрец всегда ограничивает свое любопытство, помня о том, что есть сферы, недоступные для человека, — то священное, тайное Начало бытия, в Которое можно только верить. «Наблюдения и вычисления астрономов, — говорил Кант, — научили нас многому, достойному удивления, но самый важный результат их исследований, пожалуй, тот, что они обнаружили перед нами бездну нашего невежества; без этих знаний человеческий разум никогда не мог бы представить себе всю огромность этой бездны…»(Избранные мысли Канта. М., 1906. С. 23). Этот же образ использован Гумилевым и в акмеистическом манифесте «Наследие символизма и акмеизм»: «Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе».
Созерцание звездного неба лишь тогда служит к пользе человека, когда он способен смиренно признать «бездну своего невежества». Любые самостоятельные попытки проникнуть в тайны «внешней» и «внутренней» метафизической «бездны» ставят человека в ложное, опасное и смешное положение: «Две вещи наполняют душу всегда новым удивлением и благоговением, которые поднимаются тем выше, чем чаще и настойчивее занимается ими наше размышление, — это звездное небо над нами и моральный закон в нас. Что же нужно сделать, чтобы поставить эти изыскания полезным и соответствующим возвышенности предмета образом? Примеры здесь могут служить только для предостережения, а не для подражания. Созерцание мира начинается с превосходнейшего вида, который всегда предлежит человеческим чувствам, наш рассудок всегда стремится проследить его в полном объеме и оканчивается — толкованием звезд. Мораль начинается с благороднейшего свойства в моральной природе, развитие и культура которого направлены на бесконечную пользу, и оканчивается — мечтательностью или суеверием» (Кант И. Критика практического разума. СПб., 1897. С. 191).
«… Я должен был уничтожить знание, чтобы дать место вере, — писал Кант в предисловии к своей главной книге, — ибо догматизм метафизики, т. е. стремление идти вперед без критики чистого разума, является источником всякого неверия, противодействующего морали — неверия всегда и сильно догматического» (Кант И. Критика чистого разума. СПб., 1896. С. 17).
Учение Канта о пагубных последствиях попыток познать непознаваемое поразительно точно совпадает с учением Церкви о способах зарождения и видах прелести. Согласно этому учению, прелесть, выражающаяся в высшем своем развитии весьма бурно — в одержимости прельщенного «видениями», общениями с «потусторонними голосами», которые он принимает за голоса Бога, ангелов и святых и потому пытается «пророчествовать», «учить» и «обличать» (начиная, как правило, свою деятельность с резкого отрицания Церкви, Ее учения и устроения), — в низших, самых распространенных и не очень заметных формах оказывается «растлением ума», т. е. уверенностью в своей «избранности», «безгрешности», «талантливости». Этот низший и самый опасный вид прелести так и называется — «мнением» (от церковнославянского «мнити», т. е. «думать, предполагать, представлять» — см.: Краткий церковнобогослужебный словарь. М., 1997. С. 91). «Связь между этими двумя видами прелести непременно существует. Первого рода прелесть всегда соединена с прелестью второго рода, с “мнением”. Сочиняющий обольстительные образы при посредстве естественной способности воображения […] непременно, по несчастной необходимости, мнит, что живопись эта производится действием Божественной благодати, что сердечные ощущения, возбуждаемые живописью, суть ощущения благодатные. Второго рода прелесть — собственно “мнение” — действует без сочинения обольстительных картин… Находящийся в прелести «мнения» стяжает ложное воззрение на все, окружающее его. Он обманут и внутри себя и извне. Мечтательность сильно действует в обольщенных “мнением”, но действует исключительно в области отвлеченного» (Свт. Игнатий Брянчанинов. О прелести. СПб., 1998. С.80. Курсив автора).
В творчестве Гумилева «мнение», ложное отношение к сакральной тайне мироздание, нашедшее образное воплощение в картине кощунственного стремления к постижению загадки «звездного неба», недвусмысленно проецируется на состояние духа современного поэту мира:
Звездное небо уже не возбуждает в душах людей «удивление и благоговение», потому что они переоценили свои возможности, стремятся овладеть всем мирозданием, «найти в недостижимое доступные пути» — и все непонятное, непознанное только пугает их. Поэтому «девятнадцатый век» оказывается «трагикомедией», ибо все его «святые пути» — «героические надежды и совершения» бесплодны и бесполезны: самые лучшие намерения «растленного ума» мостят, как известно, прямую дорогу в ад. Поведение людей, подверженных прелести, со стороны, как уже говорилось, видится здравому взгляду пугающененормальным, страшным и смешным одновременно.
«Горькие плоды» действий «избранников духов», в душе которых [(зажглись звезды», Гумилев рисует в последней своей поэме «Звездный ужас» (1921) — притче о массовом «растлении ума» у овладевшем неким первобытным племенем, люди которого вдруг горячо полюбили страшного «черного бога», требующего человеческих жертв. Лейтмотивом «Звездного ужаса» является двустишие
— представляющее собой почти дословное повторение восклицания Исайи «Ужас и яма и петля для тебя, житель земли!» (Ис. 24:17). Эти скорбные слова подытоживают пророчество о Страшном Суде, который следует за почти поголовным отпадением человечества от Бога: «И земля осквернена под живущими на ней, ибо они преступили законы, изменили устав, нарушили вечный завет. За то проклятье поедает землю, и несут наказание живущие на ней; за то сожжены обитатели земли и немного осталось людей» (Ис. 24: 6).
В поэме Гумилева явлению «нового бога» предшествует пристальное созерцание людьми ночного звездного неба: