Дочки-матери
Дочки-матери читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А дождь внезапно кончился, и почти сразу все просветлело, и раздались птичьи голоса, и лес зашелестел и зазвучал как-то сразу радостно, как будто боялся этого летящего и светящего шара. А теперь вот бояться было нечего. И мне тоже стало радостно. Памяти об этой грозе всегда сопутствует смолистый, дымный, мокрый запах того подпаленного молнией дерева. Позже, вспоминая ту грозу, я стала думать, что это как жизнь человека — вот летит, летит в космосе и потом распадается — только бесчисленные искры вспыхнут на мгновение. И — все! А иногда мне кажется, что это я подумала уже тогда, только сформулировать не сумела.
Дня через два я поехала в Москву за книгами и вымыться. После ванны я сидела на подоконнике маминого эркера и на солнце сушила волосы. Я уже заботилась о том, чтобы они хорошо лежали, но на бумажки, как когда-то Зина, их не накручивала, а крутила локончики пальцами, пока волосы еще влажные. За этим занятием меня застал вдруг хлынувший ливень, такой обильный, что сверху мне было видно, как вода ринулась из труб на тротуар, образовав бурные потоки. Улица опустела.
Я высунула руку из окна, и она мгновенно стала мокрой. А меня обуяло желание броситься, как под душ, под этот ливень.
Я, как была, босая побежала по коридору и мимо ошарашенного швейцара, мимо людей, столпившихся под козырьком нашего подъезда — туда, в стихию, под этот дождь, прямо на мостовую. И вверх по Тверской. По середине главной улицы я добежала до начала бульвара и остановилась у одного из четырех Пушкинских фонарей. Пушкин стоял мокрый, блестящий. С его плаща стекали потоки воды, звуча как-то отдельно от общего шума воды. С меня тоже лились потоки, и я вдруг стала стаскивать с себя сарафан и осталась в маечке и трусах. Собственно это были не трусы, а так называемые шаровары, синенькие, сатиновые. На резиночке вокруг пояса и на резиночках же по бедрам. В таких ходили все девочки в лагере или загородных детских садах. Я на даче в них ходила постоянно, но в город полагалось надевать сарафанчик или платье. Тогда были такие платьица — гладкий лиф с круглым вырезом, к нему высоко пришиты широкая на сборочках юбка и короткие рукавчики буфиком. Оно почему-то называлось «татьянка». Маленькой я очень любила это название и надо-не-надо произносила его на все лады: «татьянка», «татьяночка», «татьянушка».
Подняв высоко руки с зажатым в них мокрым сарафаном, я, как знаменем, помахала им Пушкину. Он укоризненно наклонил голову, но одновременно как будто снисходительно мне улыбнулся. Я ринулась дальше через Страстную на Дмитровку, которая скоро станет улицей его имени. И по ней вниз — к Столешникову. Я чувствовала себя чем-то единым с этим дождем. А капли, которые текли по лицу и попадали в рот, были сладкими — честное слово, не вру — они были сладкие, какие-то медовые. Когда я добежала до «Свободы», дождь, так же внезапно, как начался, кончился, только на тротуар продолжала стекать вода из желобов водосточных труб. Улица вновь стала обыкновенной — с машинами, ожившими трамваями. С людьми. Мне стало неудобно среди них без платья. Я заметила, что майка как-то почти стыдно облегает мою уже появившуюся грудь, а через ткань просвечивает темная кожа вокруг сосков. И радость, которая как будто лилась в меня с этим ливнем, стала уходить. Я шагом поднялась от Столешникова к нашему «Люксу», стараясь идти поближе к домам, чтобы не быть у всех на виду. Швейцар неодобрительно хмыкнул и сказал, что стыдно полуголой бегать по городу, ведь взрослая уже. А дома, переодеваясь в сухое, я неожиданно для себя начала плакать. Казалось, что я потеряла что-то нужное, важное, необходимое и никогда уже не смогу вернуть. Как давным-давно потерянный зеленый кувшинчик. Как свою навсегда любимую Лену.
Вечером я вернулась на дачу. Чувствовала себя как-то необычно одинокой. И когда ехала в поезде, и вечером на веранде, где поздно сидела с книгой, но не читала, а глядела на темные деревья и темное в звездах августовское небо.
Утром я проснулась от боли в животе (я после операции всегда пугалась, если болел живот) и побежала в уборную. Но живот все равно болел. Так как было еще рано, я снова легла в постель и вдруг почувствовала, что из меня что-то течет. Я встала и увидела, что по ногам у меня течет кровь. Что кровь у меня на рубахе и на простыне. Я страшно испугалась. Помню, что посмотрела на Егорку и обрадовалась, что он спит. Зачем еще его пугать? Я снова легла, закрылась до подбородка и позвала Ольгу Андреевну. Ей я сказала, что надо срочно звонить маме, потому что я заболела. На все расспросы, что со мной, отвечать я отказывалась и только сказала, что у меня, наверное, осложнение после операции. Ольга Андреевна пощупала мой лоб — он показался ей горячим, потом сказала, что я очень бледная, и пошла звонить маме. Это было близко. За забором был коминтерновский пионерский лагерь, и там был телефон.
Мама приехала часа через два, и до ее приезда я лежала, не шевелясь, с ужасом чувствуя, что из меня продолжает что-то течь, и не решаясь откинуть одеяло и посмотреть. Когда мама вошла в комнату и стала около кровати, рядом стояли Ольга Андреевна и Егорка. Я попросила, чтобы осталась только мама. Ей я сказала, что теперь, наверное, умру, потому что у меня кровь течет прямо изнутри, и показала ей свои ноги и белье. А мама, до этого встревоженная, села на Егоркину кроватку и стала смеяться. Я ничего не поняла. В первый момент мне показалось, что она не смеется, а рыдает, а потом — что это она, может, с ума сошла. Я где-то читала, что сумасшедшие смеются, когда нормальные люди плачут. И я стала ее успокаивать и говорить: «Ну что ты, ну что ты, у тебя еще Егорка останется, не плачь». Тогда мама успокоилась и стала говорить, что вообще все со мной правильно, и я здорова и могу встать, только мне надо в трусики что-то положить и тогда я буду ходить. Но я снова ничего из ее объяснений не поняла, хотя успокоилась, правда, вставать не хотела, потому что было на мне все какое-то грязное, противное, и себя я чувствовала грязной и противной.
Мама вышла в соседнюю комнату, дверь она не закрыла. Я слышала, как она сказала Ольге Андреевне, что у меня «мензес». Слово было как будто незнакомое, но одновременно казалось, что я его раньше слышала где-то или читала. Во всяком случае, оно сразу запомнилось. А Ольга Андреевна стала ругать маму. Она говорила, что ей и в голову не могло прийти, что у мамы «ребенок не подготовлен», что «ее девочки» всегда были подготовлены, что с ними даже шереметевский врач всегда «имел серьезную беседу», и что это маме непростительно, и если мама не может, то она сама мне все объяснит. Потом Ольга Андреевна принесла таз, воду, чистое белье и велела мне вымыться и положить в трусы полоски ткани, которые она сложила, как длинные подушечки. Потом она ушла. Я все сделала, как она велела, но испытывала к себе чувство брезгливости, и мне было стыдно выходить из комнаты. Я не знала, что делать с этой грязной водой и грязным бельем. Я так и стояла посреди комнаты — уже чистая и одетая, но все равно противная самой себе.
Снова пришла Ольга Андреевна. Она сказала, что мама с Егоркой пошли на пристанционный базарчик, а ей надо со мной поговорить. Она долго говорила, что я уже почти взрослая и теперь должна всегда помнить, что «соприкосновение с мужчиной» приведет к тому, что у меня будет ребеночек. Она несколько раз повторяла про «соприкосновение» так, что я спросила, а как же в трамвае или поезде, когда все толкаются. Тогда она сказала, что я все-таки чересчур глупая и что я сама со временем пойму, о каком соприкосновении она говорит, а пока я должна запомнить сегодняшнее число и каждый месяц около этого числа быть готовой, что у меня начнется «мензес», то есть надеть плотные трусы и приготовить бинты, а она мне сошьет специальный поясок. Кроме того, я должна сама стирать свои испачканные трусики, и бинтики носить так, чтобы постельное белье никогда не пачкалось, потому что это неопрятно. Даже у девочек Шереметевых не разрешалось, чтобы трусики после «мензес» стирали горничные, «только сами», — очень строго закончила Ольга Андреевна.