Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий читать книгу онлайн
Поэзия Владислава Ходасевича (1886–1939) — одна из бесспорных вершин XX века. Как всякий большой поэт, автор ее сложен и противоречив. Трагическая устремленность к инобытию, полное гордыни стремление «выпорхнуть туда, за синеву» — и горькая привязанность к бедным вещам и чувствам земной юдоли, аттическая ясность мысли, выверенность лирического чувства, отчетливость зрения. Казавшийся современникам почти архаистом, через полвека после ухода он был прочитан как новатор. Жестко язвительный в быту, сам был, как многие поэты, болезненно уязвим. Принявший революцию, позднее оказался в лагере ее противников. Мастер жизнеописания и литературного портрета, автор знаменитой книги «Державин» и не менее знаменитого «Некрополя», где увековечены писатели-современники, сторонник биографического метода в пушкинистике, сам Ходасевич долгое время не удостаивался биографии. Валерий Шубинский, поэт, критик, историк литературы, автор биографий Ломоносова, Гумилёва, Хармса, представляет на суд читателей первую попытку полного жизнеописания Владислава Ходасевича. Как всякая первая попытка, книга неизбежно вызовет не только интерес, но и споры.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Все это требовало изрядных трудов, не оставляло времени на более серьезные статьи. Но в сравнении с тем положением, в котором Ходасевич находился годом раньше, такая работа была большой удачей.
Первой публикацией Ходасевича в «Возрождении» стала статья «Девяностая годовщина» (1927. № 618.10 февраля); речь в ней шла о годовщине гибели Пушкина. Здесь немудрено было увидеть некий символ: как будто сам Пушкин, смолоду радикал, друг декабристов, а в зрелые годы консерватор, слуга царя, благословлял Ходасевича на новом поприще. Следующая статья, «О формализме и формалистах», опубликованная в № 645 (от 9 марта 1927 года), была также для поэта важной и принципиальной. В ней он бросает решительный вызов тому литературоведческому направлению, с которым находился в полувражде с начала 1920-х, причем речь теперь идет не о политическом поведении формалистов, как в «Языке Ленина», а о сути их теорий. Другое дело, что суть эту Ходасевич излагает так же поверхностно, как шестью годами раньше, сводя ее к примату «формы» над «содержанием»; он объединяет формалистов с футуристами, о которых говорит то же самое, что в десятке других статей типа «Декольтированной лошади», появившейся в «Возрождении» 10 сентября того же года. Создается впечатление, что на объективные методологические разногласия историков литературы накладывались воспоминания Ходасевича о личном общении со Шкловским и Якобсоном и — уж наверняка — его обида на трехлетней давности строгие слова Тынянова. Но есть в статье «О формализме и формалистах» места по-хорошему язвительные (хотя и несправедливые):
«Прежде всего, среди формалистов довольно много неудачников из начинавших поэтов. <…> Испробовав некогда силы на поэтическом поприще и увидев, что дело безнадежно, люди порой с особым жаром принимаются за изучение поэтической механики: ими владеет вполне понятная надежда добраться-таки, наконец, до „секрета“, узнать, „в чем тут дело“, почему их собственная поэзия не удалась. <…>
Второй разряд составляют фанатические филологи, патриоты филологии. Как им не прилепиться душой к формализму? Ведь их дисциплину, по природе своей вспомогательную, формализм кладет во главу угла. <…>
Третья группа формалистов — люди, тяготеющие к анализу ради анализа, чувствующие себя уютно и прочно, пока дело ограничивается „строго научной“ „констатацией фактов“, люди подсчета и регистрации, лишенные способности к творчеству и обобщению, боящиеся всякой живой и самостоятельной мысли. <…>
К ним примыкают четвертые, понуждаемые к формализму не склонностью, но обстоятельствами. Это те, кто неминуемо подвергся бы преследованиям со стороны большевиков, если бы вздумал высказать свои мысли. Формализм позволяет им заниматься подсчетом и наблюдением, уклоняясь от обобщений и выводов».
К сожалению, Ходасевич не может удержаться от того, чтобы не упомянуть о пятой, якобы существующей категории формалистов: «Те, кто вместе с большевиками имеет ту или иную причину ненавидеть весь смысл и духовный склад русской литературы. Они быстро поняли, что игнорация содержания, замалчивание и отстранение „темы“ — отличный способ для планомерного искоренения этого духа из народной памяти». Эта эмигрантская риторика была особенно неуместна в то время, когда адепты формального метода подвергались в СССР яростной травле.
В этой статье сошлись две линии литературно-критической и публицистической деятельности Ходасевича в конце 1920-х — начале 1930-х годов. Первая — историко-литературная. Поразительно то, какое место в «Возрождении», газете, ориентированной на эмигрантскую массу, уделялось прошлому российской словесности. Только в 1927 году Ходасевич напечатал в «Возрождении» статью к юбилею смерти Дмитрия Веневитинова, не самого крупного из поэтов пушкинской поры [645], четыре статьи собственно о Пушкине («Обывательский Пушкин», «Классовое самосознание Пушкина», «Забытое стихотворение Пушкина», «Вокруг Пушкина») и одну — о Мицкевиче («Конрад Валленрод»), Некоторые из его пушкиноведческих статей этой и позднейшей поры могли быть интересны газетной аудитории — те, где шла речь о романах и дуэлях поэта, о его увлечении карточной игрой (о «Пушкине, известном банкомете», Ходасевич, сам игрок, мог писать со знанием дела). Сюда же можно добавить и юбилейные статьи — такие, как «Щастливый Вяземский» [646]. Но часто Ходасевич обсуждал на газетных страницах темы узкоспециальные. Редакция не возражала.
Вторая линия — борьба с футуризмом и его наследием. Здесь эстетический консерватизм Ходасевича смыкался с политическим консерватизмом газеты, в которой он писал, и Владислав Фелицианович — может быть, применяясь к своей аудитории — как будто нарочно поддерживал эту иллюзию. «У футуризма с большевизмом — ряд точек соприкосновения, — утверждал Ходасевич в статье „По поводу „Перекрестка““, — из которых главная — их разрушительный, а не созидательный характер. Большевизм подрывает национальное благосостояние России в политике и в экономике, футуризм — в литературе» (Возрождение. 1930. № 1864. 10 июля) [647].
На самом деле эстетическая позиция Ходасевича и его политический выбор были в эти годы взаимосвязаны — только связь эта была тоньше и сложнее, чем может показаться. Это отчетливо видно по статье «Бесы», с которой начались его многолетние газетные споры с Георгием Адамовичем; хотя годом раньше им уже пришлось полемизировать из-за поэтического конкурса, объявленного «Звеном» (победителя должны были определить читатели большинством голосов — Ходасевич счел подобный способ определения качества стихотворных текстов неприемлемым).
На сей раз спор начался с очередной «литературной беседы» Адамовича, посвященной «Лейтенанту Шмидту» Пастернака и напечатанной в «Звене» за 3 апреля 1927 года. Отношение парижского критика к Пастернаку не было простым и однозначным: с одной стороны, он отмечал большой талант поэта, напоминал, как ценили его Гумилёв и Мандельштам [648], с другой — сводил его творчество к «черновикам» и опасался, что от него останется лишь «несколько строчек, в которых явственно слышится подлинный редкий „голос“» [649]. Были, однако, в статье Адамовича примечательные слова: «Пастернак явно не довольствуется пушкинскими горизонтами, которых хватает Ахматовой и которыми с удовлетворением ограничил себя Ходасевич. Пастернаку, по-видимому, кажутся чуть-чуть олеографичными пушкинские описания природы, чуть-чуть поверхностной пушкинская однообразная отчетливость в анализе чувств, в ходе мыслей. Некоторая правда в этом его ощущении, на мой взгляд, есть. Кажется, мир действительно сложнее и богаче, чем представлялось Пушкину. Пушкинская линия не есть линия наибольшего сопротивления. Не надо преувеличивать цену ясности, в которой не вся мировая муть прояснена» [650].
Ходасевич ответил статьей «Бесы» (Возрождение. 1927. № 678.11 апреля). Нетрудно было предположить, что именно он скажет: что есть другой Пушкин, не тот, «которого из десятилетия в десятилетие преподносили на гимназической, на университетской скамье, потом в пузатых историях литературы» [651], а подлинный, «великий и мудрый, таинственный и „темный“»; что «не „мир сложнее и богаче, чем представлялось Пушкину“, а Пушкин сложнее и богаче, чем представлялось Адамовичу». Предсказуемы и уничижительные суждения о Пастернаке. Примечательны следующие слова из заключительной части статьи:
«Петр и Екатерина были созидателями великой России. Державин, один из таких же созидателей великой русской литературы, был современником и сподвижником Екатерины. <…> Петровская эпоха отложилась в русской литературе позже, после Екатерины, в лице Пушкина, когда уже в государственном здании России намечались трещины. Но в литературе („вослед Державину“, а не Радищеву) Пушкин еще продолжал дело, подобное петровскому и екатерининскому: дело закладывания основ, созидания, собирания. Как Петр, как Екатерина, он был силою собирающей, устрояющей, центростремительной. <…>