Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий читать книгу онлайн
Поэзия Владислава Ходасевича (1886–1939) — одна из бесспорных вершин XX века. Как всякий большой поэт, автор ее сложен и противоречив. Трагическая устремленность к инобытию, полное гордыни стремление «выпорхнуть туда, за синеву» — и горькая привязанность к бедным вещам и чувствам земной юдоли, аттическая ясность мысли, выверенность лирического чувства, отчетливость зрения. Казавшийся современникам почти архаистом, через полвека после ухода он был прочитан как новатор. Жестко язвительный в быту, сам был, как многие поэты, болезненно уязвим. Принявший революцию, позднее оказался в лагере ее противников. Мастер жизнеописания и литературного портрета, автор знаменитой книги «Державин» и не менее знаменитого «Некрополя», где увековечены писатели-современники, сторонник биографического метода в пушкинистике, сам Ходасевич долгое время не удостаивался биографии. Валерий Шубинский, поэт, критик, историк литературы, автор биографий Ломоносова, Гумилёва, Хармса, представляет на суд читателей первую попытку полного жизнеописания Владислава Ходасевича. Как всякая первая попытка, книга неизбежно вызовет не только интерес, но и споры.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Среди сюжетов, связанных с восприятием Ходасевичем поэзии метрополии, самый интересный — его отношение к творчеству Николая Заболоцкого. Начиная с 1929 года Гулливер регулярно поминает этого поэта. Поминает всегда издевательски, как курьез, но само количество упоминаний впечатляет. Наконец, в 1933 году Гулливер полностью посвящает свою «Летопись» его творчеству (Возрождение. 1933. № 2935. 15 июня). Почти вся заметка состоит из цитат, перемежающихся прозаическим пересказом стихотворений Заболоцкого (тех, которые Ходасевич и Берберова могли прочитать в журналах: «Меркнут знаки зодиака», «Цирк», «Торжество земледелия», «Лодейников», «Венчание плодами»), а завершение таково: «Трудно сказать, что такое Заболоцкий. Возможно, что он просто издевается над вершителями советских литературных судеб. А может быть, это чистосердечный кретин, сбитый с толку, нахватавшийся кое-каких познаний, уверовавший в коллективизацию Видоплясов, при всем том отнюдь не лишенный какого-то первобытного поэтического дара, как не был его лишен и Хлебников, у которого Заболоцкий, видимо, „учился“».
Создается впечатление, что Ходасевич, заставляя себя смотреть на «кретина» свысока, ничего не может поделать с тем сильным впечатлением, которое производят на него строки Заболоцкого и «нелепые» сюжеты его стихотворений, и это противоречие его беспокоит, так же (и еще больше) как во время «нельдихенского» инцидента в 1921 году, когда он впервые, может быть, задумался об «уме» и «глупости» поэта. В 1927-м, мысленно возвращаясь к той истории, он пишет статью «Глуповатость поэзии» (Современные записки. Кн. XXX), в которой пытается растолковать — себе самому в первую очередь! — слова Пушкина про поэзию, которая должна быть глуповата. Сейчас он объясняет их себе так: «В мире поэзии автор, а вслед за ним и читатель вынуждены отчасти отказаться от некоторых мыслительных навыков, отчасти изменить их: в условиях поэтического бытия они оказываются неприменимы. <…> Начинают терять цену многие житейские представления, в сумме известные под именем здравого смысла. Оказывается, что мудрость поэзии возникает из каких-то иных, часто противоречащих „здравому смыслу“ понятий, суждений и допущений. Вот это-то лежащее в основе поэзии отвлечение от житейского здравого смысла, это расхождение со здравым смыслом… и есть та глуповатость,о которой говорит Пушкин. В действительности это, конечно, не глуповатость, не понижение умственного уровня, но перенесение его в иную плоскость и соответственная перемена „точки зрения“».
Но у Заболоцкого «расхождение со здравым смыслом» и «перемена точки зрения» были уж слишком сильны, доходя до отказа от традиционной антропоцентрической картины мира. Более того: Заболоцкий, как и другие обэриуты, взламывал границы между серьезным высказыванием и пародией (причем куда последовательнее, чем тот же Нельдихен), намеренно самоотождествлялся с простодушным сознанием обывателя и с фантастическим мышлением «естественных мыслителей». Ходасевич был не единственным, кто не мог этого понять, но он, кажется, чувствовал, что не понимает, — и вновь и вновь обеспокоенно возвращался к предмету. Не зная, конечно, что Заболоцкого в Ленинграде иные сравнивают с капитаном Лебядкиным и что молодой поэт подчеркнуто не обижается на это сравнение, прибавляя, однако, что «мои стихи — не пародия». Ходасевич в 1931 году, как раз в период интереса к Заболоцкому, пишет статью «Поэзия Игната Лебядкина» (Возрождение. 1931. 10 февраля. № 2088). Наконец, в 1936 году он вспомнит Заболоцкого в статье «Ниже нуля».
Смог бы он понять больше, прочитав полностью «Столбцы», увидев их поразительные — местами — интонационные и стилистические параллели с некоторыми собственными стихами, например, «Звездами»? И что было бы, познакомься Ходасевич с самим Заболоцким, человеком в быту, как известно, серьезным, напрочь лишенным даже деланой «глуповатости»? Задаваться этими вопросами бессмысленно. Наверное, и к лучшему, что младший поэт, до конца жизни безоговорочно восхищавшийся «Европейской ночью», не знал, что писал о нем автор этой книги.
Еще одной темой, наряду с поэзией и прозой, которую постоянно затрагивал Ходасевич в своих обзорах, были историко-литературные работы советских ученых. Он не без зависти отмечал их заслуги в области «формальной истории литературы» (установления фактов, публикации рукописей) и негодовал, что эту «большую и действительно нужную работу, совершаемую на пользу русской литературе, здесь не замечают» (Летучие листки//Возрождение. 1928.№ 1304. 27 декабря). Но интерпретации и идеи советских литературоведов всерьез не принимал. Отвергая формализм, он совершенно не оценил и попавшие ему в руки «Проблемы творчества Достоевского» Михаила Бахтина («Единственно интересное… — философско-лингвистическая часть, где трактуется проблема слова у Достоевского» [660]). О «социологической школе» и говорить нечего: «Марксистские литературоведы… лишь постольку могут говорить о литературе, поскольку, отклоняясь от марксизма, попадают под влияние немарксистских воззрений. <…> Вот если владыкам душ и тел удастся выколотить из русского народа нечто литературообразное и при том не выражающее ничего, кроме „социальных оснований“, только тогда марксисты получат объект для своих исследований» [661].
Может создаться впечатление, что Ходасевич-критик намного больше писал и говорил о советской литературе, чем об эмигрантской. Это, конечно, не так. В 1927–1932 годах он пишет благожелательные и почтительные статьи о ведущих мастерах старшего поколения — Мережковском, Бунине, даже Куприне (о его «Юнкерах») и о своих сверстниках Муратове, Алданове, опекает молодых поэтов, фактически первым открывает Сирина (Набокова). Иных начинающих авторов он недооценивал (например, Гайто Газданова), но и о них писал с уважительным интересом. Более того, он оппонировал тем критикам эмиграции, кто, как Адамович или Бем, в те годы склонны были, на его взгляд, преувеличивать значение советской беллетристики. Неверию в принципиальную возможность эмигрантской литературы он противопоставлял исторические примеры: «Три эмиграции образовали три новых и великих литературы: Данте; вся классическая польская литература — Мицкевич, Словацкий и Красинский; у французов — Шатобриан и Сталь» [662]. В ответе на анкету «Новой газеты» (1931. № 1)он называет тремя лучшими произведениями последних лет «Жизнь Арсеньева» Бунина, «Защиту Лужина» Сирина и «Зависть» Олеши: две эмигрантские книги и одну советскую. Таков был на тот момент итоговый баланс, существовавший в его сознании.
«Изгнанье» казалось Ходасевичу творчески более плодотворным, чем жизнь «под ярмом», но лишь при условии, что оно перестанет быть только изгнанием(«Я не в изгнаньи, я в посланьи» — эти строки Берберовой он не раз цитировал в своих статьях), что эмиграция станет главным жизненным делом,каким была она для Мицкевича, Словацкого, Красинского. Но такое понимание эмиграции — как жизни во имя и для грядущей России — предусматривало как раз напряженный интерес к тому, что происходит в метрополии. Поэтому суждения Ходасевича о советской (точнее: подсоветской)литературе особенно важны и интересны.
Еще 15 ноября 1925 года Ходасевич обмолвился в письме Борису Диатроптову: «Нюра писала мне, что ей кто-то сказал, будто видел мою новую книгу стихов. Интересно мне, ктосказал, потому что я такой книги не видел. Подумываю о ней — это верно» [663]. Но прежде, чем замысел воплотился, прошло полтора года.
С января 1925-го по январь 1927 года Ходасевич написал полтора десятка стихотворений, из которых счел достойными публикации всего восемь. Среди них — потрясающе экспрессивные «Звезды», классически ясные «Соррентийские фотографии», знаменитый «Петербург». Два стихотворения особенно интересны — не только по чисто художественным достоинствам (хотя они принадлежат к лучшему у поэта), но и по настроению. Это — «Баллада» и «Джон Боттом».