Услады Божьей ради
Услады Божьей ради читать книгу онлайн
Жан Лефевр д’Ормессон (р. 1922) — великолепный французский писатель, член Французской академии, доктор философии. Классик XX века. Его произведения вошли в анналы мировой литературы. В романе «Услады Божьей ради», впервые переведенном на русский язык, автор с мягкой иронией рассказывает историю своей знаменитой аристократической семьи, об их многовековых семейных традициях, представлениях о чести и любви, столкновениях с новой реальностью.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В этих моих воспоминаниях много длиннот, просчетов и прочих несовершенств, но в них нет описаний типа: «Дом представлял из себя высокое каменное строение, крытое черепицей, с двумя очень большими башнями с двух сторон, со множеством небольших башенок, по вечерам освещаемых розовым светом заката…» или «Пьер был единственным из нас с овалом лица скорее округлым, с почти голубыми глазами, унаследованными от матери…» Нет, я не описывал ни Клода, ни тетушку Габриэль, ни даже дедушку, хотя о нем сказано здесь немало. Вы, наверное, знаете, что дед мой был довольно высокого роста, что тетушка Габриэль была очень красива, а у Клода была не в порядке левая рука. Вот и все. Вместо описания действующих лиц я бы с удовольствием ограничился такими авторскими указаниями, которыми когда-то сопровождались некоторые театральные пьесы: один выходит во двор, другой входит через сад. Дворы экономические и социальные, разумеется, а сады — сады верований. Я был бы не прочь представить читателю нечто вроде инструкции по изучению различных вариантов сочетания наследственности, окружающей среды, обычаев, почти абстрактные силуэты, окраску и вес которым придают лишь те ситуации, в которых они встречаются. Не идеи, разумеется, а именно ситуации. Думаю, это скромное описание стало бы формой истинного реализма в искусстве, поскольку в любом случае теперь каждый знает, что, перемещаясь в пространстве между случайностью и необходимостью, мы представляем собой едва ли что-либо большее, чем продукт обстоятельств, в которых мы барахтаемся и которые, собственно, нас и составляют. А в изложении прошлого по таким вот правилам, возможно, проявилось бы — предел мечтаний! — нечто современное.
Так что, попробуем? Не будем давать описания Алена. Вы понимаете, конечно, что выглядел он так: длинные волосы, борода, зимой — свитер, летом — куртка, и, бросая вызов вековым приличиям, он никогда не носил галстука. Высокого роста, слегка близорукий, немного сутулый, довольно красивый. Мы выговаривали ему, что он запустил свою внешность, ходит грязный, и часто объясняли ему, что мы были более опрятными. Но что бы мы ни делали, что бы ни говорили, что бы ни думали, — а видит Бог, что думали мы всегда лишь о пустяках, — все казалось ему ужасным. И вряд ли стоит уточнять, что он терпеть не мог семью.
В каком-то смысле он был все-таки верен наследию, столь ему отвратительному и так давившему на него. Когда-то Клод, его отец, тоже разоблачал семью и отрекся от нее. Бунт сына отбросил отца в прошлое. Клод стал частью семьи и завещал сыну выступать против нее. Недавно я размышлял о судьбе Анны-Марии. Теперь я иногда задумывался о будущем моего двоюродного племянника. И говорил себе, конечно, что в конце концов время поступит с ним, как поступают с тонущим пловцом, которого оглушают, чтобы он не мешал вытаскивать его из воды. Во всяком случае, он успел довольно далеко отплыть от нашего берега. Всякая вера отрицает время, неизбежный износ всего в прошлом и будущем, опыт и уроки истории. Ален верил. Во что? Только в отрицание того самого прошлого, которое мы так любили, в отрицание опыта и истории. У него не было положительной веры, а было одно только отрицание. Он отбрасывал, отвергал, разрушал. Что касается строительства, то он собирался подумать об этом потом. Должен, к сожалению, сказать, что он полагал, будто мы всегда были только глупцами, а может быть, и проходимцами. Это было уже чересчур. Но я понимал, что он хотел сказать.
Как это ни парадоксально, хотя и объяснимо, но я его понимал, возможно, лучше, чем Клод. Конечно, между отцом и сыном было много общего. Но было много и противоположного. На протяжении двух предшествовавших поколений, после столь долгого застоя современность попыталась заменить собой прошлое, но потом и сама в свою очередь впала в прошедшую историю. Мой отец, а за ним и Клод представляли собой последовательные этапы этих адаптаций, в которых Ален видел лишь подсознательную или сознательную маскировку, быть может, еще более предосудительную, чем сама система, которую она прикрывала. Клод предпринял нечеловеческие усилия, чтобы, вопреки семье и наперекор ей, занять самую передовую позицию внутри демократии и Республики. Ален же презирал и Республику, и демократию. Он их презирал так же, как когда-то их презирали мой дед и прадед. Так же, но иначе. Тут уже не обошлось без влияния Маркса и Фрейда.
Отец и сын вели бесконечные споры о Марксе и Фрейде. Несколько раз, по воскресеньям, я присутствовал при этом как сторонний наблюдатель. Я ничего не понимал ни в «Капитале», ни в бессознательном, но часто бывал ближе к Клоду и даже к Алену, чем они между собой. Марксизм и психоанализ начинали их удалять друг от друга, хотя оба считали себя сторонниками этих учений, причем удалять с той же силой, с какой идея монархии разделяла когда-то легитимистов и орлеанистов. Насколько я мог понять Алена, мыслившего довольно туманно, он обвинял Клода в романтизме и морализме, и в этом его представлении о мировоззрении своего отца была определенная доля истины. Клод же в свою очередь обвинял сына в том, что тот преклоняется перед двумя-тремя новыми богами: перед языком, сексом и в какой-то степени перед насилием.
Думаю, вы уже успели забыть, до какой степени мы в Плесси-ле-Водрёе боготворили язык Расина и Шатобриана. Этому преклонению не мог помешать даже английский язык, которым охотно пользовались наши соседи, господа В. Англосаксонский снобизм представлялся нам причудой крупных буржуа. Мы же в Плесси-ле-Водрёе говорили языком Боссюэ и Сен-Симона, языком наших возчиков и нашего Жюля, говорившего в свою очередь совсем как мы, с такой же непринужденностью и элегантностью. Подобно религии, лесу, фамилии, подобно самому замку Плесси-ле-Водрёй, язык чудесным образом способствовал сохранению нашего достоинства и нашего счастья. Но Алена меньше всего волновали подобные вещи. Хотя он довольно серьезно занимался лингвистикой, язык для него не был средством общения или убеждения. Его собственный язык не был ни веселым, как у моего отца, ни несколько грубоватым, как у деда. У Алена речь никогда не была забавной или изысканной. Во всяком случае, мы находили ее одновременно и очень небрежной, и до ужаса серьезной. Понять его чаще всего было довольно трудно, так как он говорил отнюдь не на языке токарей-фрезеровщиков, о солидарности с которыми заявлял. Он терпеть не мог каламбуры, иронию, любую столь милую нам языковую фривольность, равно как и столь же дорогие нам изящества формы, ясность и четкость стиля. Для него язык, как и все прочее, был прежде всего инструментом революции. Вовсе не благодаря его совершенству, а благодаря внутренним разрушительным его способностям, связанным одновременно и с его туманностью, и с его аналитичностью. Мой кузен приходил в отчаяние от идей, согласно которым защитник Дрейфуса Анатоль Франс и сотрудник «Юманите» Жюль Ренар объявлялись отпетыми реакционерами, а Рембо с Лотреамоном и Джеймс Джойс с Эзрой Паунд — революционерами. В эпоху, когда Клод открыл для себя социалистическое учение, еще жива была память о Жоресе, и он особенно восхищался его красноречием, одновременно и привычным, и новым. А Ален, по-моему, считал Жореса старикашкой-неудачником, Мак-Магоном или Фальером наизнанку, подобием Бусико — социалиста, которому просто не удалось завести свое собственное крупное торговое дело «Бон-Марше». По мнению Алена, Жоресу место было в Пантеоне никому не известных, порядком надоевших и часто подозрительных болтунов, к которым он причислял большинство наших великих покойников, в том числе де Голля с Пастером, Клемансо с Боссюэ и Шатобриана с отцом Фуко. Роль, отводимая Аленом сексу тоже очень удивляла Клода, сохранившего, а может, и усилившего для себя пуританизм, свойственный нашей семье. Выпячивание функции секса казалось ему противоречащим главному смыслу социалистической революции: утверждению человеческого достоинства. Когда его отец садился на своего конька — в его представлении клячу — и начинал говорить о гуманизме и человеческом достоинстве, Ален смотрел на него с выражением жалости на лице. И тут уж Клод не выдерживал и обзывал сына фашистом. Нам явно не хватало Филиппа.