Музей заброшенных секретов
Музей заброшенных секретов читать книгу онлайн
Оксана Забужко, поэт и прозаик — один из самых популярных современных украинских авторов. Ее известность давно вышла за границы Украины.
Роман «Музей заброшенных секретов» — украинский эпос, охватывающий целое столетие. Страна, расколотая между Польшей и Советским Союзом, пережившая голодомор, сталинские репрессии, войну, обрела наконец независимость. Но стала ли она действительно свободной? Иной взгляд на общую историю, способный шокировать, но необходимый, чтобы понять современную Украину.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Это правда, один Грыцюк чего стоит, — поддакиваю, тем не менее, покорно: Грыцюка Влада считала гением, говорила, что это был один из лучших скульпторов двадцатого столетия.
Дядечка как-то сникает, неприятно пораженный моим всезнайством: может, это его коронная тема, и он предпочитает быть единственным владельцем тайного знания? — но тут же овладевает собой и снисходительно оскаливается, теперь он — сама снисходительность.
— Мишка, хе-хе, Мишка Грыцюк, бедняга… Ему было тяжелее, чем нам всем, — репатриант все-таки, привык к свободному миру, хоть и в нищете вырос там у себя в Аргентине… Сколько пришлось его учить, но ко многим нашим реалиям он так и не привык…
Ага, так это, значит, не столько лекция предполагалась, сколько мемориал себе-любимому, — с Грыцюком и прочими умершими в подножии. Только телекамер и не хватает (их должна обеспечить я). Выражение мироточивой физиономии однозначно дает при этом понять, что один из лучших скульпторов двадцатого столетия Михайло Грыцюк, для моего визави просто Мишка, если чего-то и стоил, состоял, тем не менее, в основном из достойных сочувствия слабостей (может, даже носки у него воняли?), — впрочем, слабостей простимых, тем более между друзьями, не обижайся за наезд, старик, мы здесь все свои… «Поколение», ну да, — как, складывая руки циркулем, повторял тот неприятно вертлявый художник на Владином вернисаже, — только тот был похож на крысу. И почему они все похожи на каких-то животных — на крыс, на тараканов, на лис, или это у меня шизуха такая начинается?.. Эдакая галлюцинация в стиле Гойи: стаи созданий со звериными головами рыскают вокруг, подергивают носами, заглядывая в масленки, — сначала загрызши тех, кто чего-то стоил, а потом пируя на их косточках. В памяти возникает физиономия той старой поэтессы, от которой я когда-то два часа выслушивала проклятия в адрес страшного советского режима, не организовавшего ей юбилейный вечер в год, когда Стус получил свою смертную «десятку»: у той тоже был такой же — желчно обиженый, присербывающий при разговоре рот, ее миску тоже обошли при раздаче, только старуха хотела в ту миску уже не просто внимания телекамер, как этот искусствоЕд, а, бери выше, — мученический венец, и терзала меня, чтобы и я подрядилась его плести… Тогда у меня тоже был жестокий депресняк, и я так же тупо бухала, и даже совсем недалеко отсюда, через дорогу, — в «Барабане», нашем любимом журналистском стойле, куда больше не пойду, потому что не хочу встречать своих бывших коллег — и видеть, как они отводят глаза. И на каких животных становятся похожи.
И тут происходит странная штука. Может, я вправду уже пьяна, но почему-то меня буквально прошивает дрожью, будто невесть какое открытие, это совпадение, как повтор в танце той же фигуры, — места, времени (тогда тоже была зима, снег лежал!) и действующих лиц: та бабища и этот лысый, моя тогдашняя давящая тоска из-за напрасности отцовской жизни, как теперь — Владиной: и тогда, и сейчас на мне висит по покойнику, чья жизнь никого, кроме меня, по-настоящему не волнует, и меня как магнитом снова приводит на тот же городской пятачок, в кофейню, где я так же сижу за столиком и пью, чтобы хоть немного растворить непереваримую, камнем заглотанную тоску в горючем течении алкоголя, — потому что тоска эта требует влаги, да, и недаром в народных песнях всегда говорится о том, чтоб «утопить тоску», если не в мед-горилочке, то глубже — в речке, в море, ведь, если ничем ее не развести, она сама, своей тяжестью, будет выжимать из тебя влагу, как сок, как сыворотку из творога, тихим слезотечением без конца-края, как осенняя морось, покуда не выжмет из тебя по капле все жизненные соки, и ты отвердеешь и задубеешь, окончательно сросшись с нею, став ею — той неподъемной тоской-грустью, камнем, соляным столбом… И я таких женщин встречала — среди матерей, потерявших своих детей: среди тех, кто получал их из Афганистана «грузом 200», в оцинкованых гробах и, приникнув к цинковым бортам и корябая их пальцами, допытывались: «Сынок, сыночка, ты здесь?..» — а через двадцать лет вспоминали то бдение у безликого гроба и свой порыв броситься за ним в яму, когда спускали, как последний час, когда были еще живы… Нине Устимовне такое, кажется, не грозит, она сама как-то говорила, что уже выплакала все слезы, но периодически еще проливается, время от времени прикладывая в разговоре платочек к покрасневшим глазам, — значит, еще не все, в ней еще много влаги, она даже по гороскопу — Водолей, живительная стихия… Ну а о Вадиме и речи нет — Вадим не хранитель чему-либо, ушедшему в землю. Но, черт побери, кто-то же должен позаботиться о том, чтобы добыть из Владиной жизни «стори», не может ведь она просто так, оборвавшись, рассыпаться, как бусы с порвавшейся нитки, — ни одна человеческая жизнь не должна так рассыпаться, потому что это бы означало, что она ничего не стоит, вообще ничья, и какого хрена мы все здесь тогда толчемся?..
Я снова ощущаю во рту этот вкус нерастворимой тоски — тот самый, что и три года назад, и наутро похмельная жажда будет жечь точно так же — содой и солью. И этот повтор через три года того же сюжета, только с другими участниками в тех же ролях, почему-то кажется мне неимоверно важным, исполненным какого-то чуть ли не мистического смысла, — Господи Боже мой, а что, если вся наша жизнь и состоит, только мы этого не замечаем, из таких повторов, как геометрический орнамент, — и в этом и есть разгадка, главный секрет, заложенный в каждой человеческой жизни?..
Два ярко освещенных, как окна среди ночи, эпизода на расстоянии трех лет, словно размещенные на витке невидимой спирали, соединяющей единым, сквозным смыслом «тогда» и «сейчас», — в промежутке между ними клубится тьма-тьмущая других эпизодов и встреч, и, может, какие-то из них тоже когда-нибудь повторятся, вынесенные невидимой пружиной наверх, вспыхнут с такой же обжигающей силой памяти, выявив свой не разгаданный сразу смысл, — как вспыхивал в детстве темный осколок разбитой бутылки, если взглянуть сквозь него на солнце: эффект, которого стремилась добиться Влада в «Секретах» (застывший, как гречишный мед, янтарь, прочерченный колеблющимся золотым стежком…), — после такого взгляда мир в первое мгновение кажется посеревшим и поблекшим, как в рентгеновском кабинете. Я могла бы теперь рассказать Владе, что именно она целых десять лет искала: не технику, не цвет, — а эту незримую пружинку, пронизывающую время. Пружинку, которая делает «тогда» и «сейчас» одинаково включенными и никогда-не-выключаемыми, потому что такими они в действительности и есть, — только мы этого не видим.
Но Влады нет, и рассказывать некому. В посеревшем и поблекшем, как в рентгенкабинете, освещении, в сизых клубах дыма, Лысый с Адькой, покачивая головами, как куклы в анимационном фильме, ведут между собой какую-то нуднейшую, до икоты пустопорожнюю игру — точно в бильярд перекатывают словами:
— Вы, Мыкола Семенович, обязательно должны об этом написать…
— Дорогуша вы мой, вся подготовительная работа у меня давно окончена, остается только сесть и написать, но вы же знаете, как я занят…
— Да-да, а тут еще я отбираю у вас время… Но приходится, извините, — где я такого, как вы, специалиста найду! Впрочем, у меня, собственно, всё, не стану вас дальше задерживать — досье вам оставлю, рассмотрите дома как следует, а заключение напишете, когда будет свободная минутка…
— Ох, на мошенничество вы меня, старика, подбиваете!..
— Ну какое же мошенничество, Мыкола Семенович, вы же сами говорите — вероятность авторства Новакивского фифти-фифти, так что мнения экспертов могут разделиться — кто-то скажет «да», а кто-то «нет», так что же худого в том, что сказать «да» для нас с вами в данном случае еще и прямая выгода?..
— Да я давно знаю, что вы демон-искуситель, перед вами, наверное, ни одна дама еще не устояла… Кстати, а почему мы до сих пор не выпили за прекрасную даму за нашим столом?
Прекрасная дама — это я. Такая в этом фильмике у меня роль. Улыбаюсь и киваю головой, как на шарнирах, пока Лысый (стоя, а как же, господа гусары, стоя-с, и Адька тоже встает — нехотя, как подросток, вынужденный нянчить малого ребенка, сверкнув на меня заговорщицким и в то же время снисходительным, словно плечами пожал, взглядом: мол, что поделать…) неожиданно жадно, будто наконец дорвался, выпивает одним духом полбокала коньяка, снова демонстрируя мокрые подмышки своей бедной рубашки, — и видно, что на самом деле ему совсем не хочется никуда отсюда уходить: что никаких гиперважных дел у него нет, ничего важнее и насущнее, чем вот так сидеть в людном тепле кофейни, радоваться халявной сытной пище и доброй чарке — и компании, перед которой можно разглагольствовать. Разглагольствовать и разглагольствовать, вот что главное. Напихивать свою жизнь словами, как слабо набитую подушку, чтобы придать ей форму. Украинский андеграунд, малоизвестный пласт нашей культуры, мы с Мишкой Грыцюком. Набить, уложить, заполнить свою жизнь вговоренным в нее смыслом: пока говоришь и еще какое-то время после, форма держится, — а потом снова все расползается до прежнего состояния. Поэтому нужно говорить без остановки. И та старая бабища, что трясла передо мной крашеными кудрями, словно старлетка перед денежным «папиком», — она тоже хотела наговорить себе какую-то другую жизнь, чем та, благополучная и никчемная, которую она прожила. Задним числом вставить в нее пружинку, которой там не было.