Стадия серых карликов
Стадия серых карликов читать книгу онлайн
Автор принадлежит к писателям, которые признают только один путь — свой. Четверть века назад талантливый критик Юрий Селезнев сказал Александру Ольшанскому:
— Представь картину: огромная толпа писателей, а за глубоким рвом — группа избранных. Тебе дано преодолеть ров — так преодолей же.
Дилогия «RRR», состоящая из романов «Стадия серых карликов» и «Евангелие от Ивана», и должна дать ответ: преодолел ли автор ров между литературой и Литературой.
Предпосылки к преодолению: масштабность содержания, необычность и основательность авторской позиции, своя эстетика и философия. Реализм уживается с мистикой и фантастикой, психологизм с юмором и сатирой. Дилогия информационна, оригинальна, насыщена ассоциациями, неприятием расхожих истин. Жанр — художническое исследование, прежде всего технологии осатанения общества. Ему уготована долгая жизнь — по нему тоже будут изучать наше время. Несомненно, дилогию растащат на фразы. Она — праздник для тех, кто «духовной жаждою томим».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Глава двадцать девятая
С Иваном Петровичем Где-то приключилась престранная оказия, не вписывающаяся в никакие известные науке или магии постулаты, вообще выпадающая за пределы здравого смысла. Среди читателей найдется кто-нибудь, кому накануне ночью снится человек, кстати, давно усопший, а потом покойничек, как ни в чем не бывало, является к вам на работу, причем в первую половину дня, когда вы, кроме чая, ничего не пили, вообще недели две спиртного не нюхали, будто заклятый активист трезвеннического движения? Вряд ли, если, разумеется, здесь без примеси психопатии.
Ночью то и дело являлся, бубнил что-то про реализм и декаданс, модернизм и плюрализм, гуманизм и журнал «Фонарик», который почему-то упорно переименовывал в «Окурок». Иван Петрович не принадлежал к числу почитателей журнала, ни разу в нем не печатался и печататься не собирался, поэтому с чистой совестью указал гостю на ничем необоснованное злопыхательство, после чего возникла перебранка, переросшая в хорошую потасовку. Неожиданно старичок оказался сверху, вцепился костлявыми сухими пальцами в горло и душил, душил, душил…
— Ты же классик… великий гуманист… тебе нельзя!.. Не выходи… из своего образа!.. — хрипел Иван, извиваясь под ним, как гад, которого придавили чем-то неподвижным, неподъемным.
Он вылетел из постели, как из пращи, и судя по резко прекратившейся траектории, кажется, достиг лопатками потолка, приземлился на все четыре точки в нескольких метрах от кровати, взглянул на нее с ужасом — но там никого не было. В комнате стояла тишина. В приоткрытую балконную дверь струилась предрассветная прохлада. Небо уже посветлело, но новый день не родился, еще сильна была власть дня вчерашнего — от него ни люди, ни природа, ни машины не отошли. Он любил этот час, именно во время смены ночи и дня начинала петь душа, приходили лучшие строки, вообще по утрам чувствовал себя на подъеме. Однако после приземления ему было не до стихов. Включив свет в ванной, Иван Петрович вытянул шею перед зеркалом — кровоподтеки от железной хватки ночного гостя, да еще какие!
«Что за манеры такие — хватать за горло?! Тоже мне классик», — возмутился он и принялся перебирать накопившиеся неизвестно когда пузырьки и коробочки в аптечном шкафчике, надеясь найти бодягу, чтобы предупредить появление синяков.
Бодяга не отыскалась, должно быть, в последнее десятилетие он ее и не покупал — просто вспомнил как средство, поискал — нет, ну и Бог с нею. Во флаконе, приобретенном еще до начала борьбы за трезвость, сохранилось немного редчайшего ныне тройного одеколона. Налил полную пригоршню драгоценной жидкости, плеснул на шею, растер и — невероятно! — не осталось и единого пятнышка.
«Зрительные галлюцинации или самовнушение?» — задался вопросом Иван, потом еще несколько раз заходил в ванную, исследовал шею и, в конце концов, решил, что кровоподтеки спросонок примерещились или же доктор Кашпировский нечаянно помог, с кем не бывает…
И вот классик теперь устроился на стуле, немного пообочь Иванового рабочего стола. В руках посох, чабанская герлыга с загогулиной-крюком для ловли баранов за заднюю ногу. Одет бедно: грязно-серые толстые штаны с отчетливыми засаленными пятнами на коленях, армяк из коричневатого шинельного сукна, то ли румынского, то ли итальянского производства времен первой мировой войны, подпоясан толстой веревкой. Через плечо полотняная сума, вместительная, как у нищего, собирающего куски, на голове старая-престарая шляпа, потерявшая форму еще в прошлом веке, с выгоревшей и просоленной, вообще чудом сохранившейся лентой. На ногах рабочие ботинки, с головками из кожи-выворотки, с блестящими заклепками по бокам, с тяжеленной резиновой подошвой. У Ивана сердце зашлось тоской, когда их увидел — довелось ему потаскать эту фэзэушную обувку.
«Ботинки форменные, как и положено великому пролетарскому писателю, тут уж никуда не деться, остальное же — маскарад, стилизация под опрощение. Герлыга, пожалуй, исключение: выведены бараны горьковской породы — ерничество или насмешка, — кто знает, может, пасет нынче однофамильцев… В суме наверняка законченную четвертую часть «Жизни Клима Самгина» приволок», — думалось Ивану, а затем кольнуло сомнение в реальности происходящего: Алексей Максимович почил в бозе более полувека назад, следовательно, посиживать в качестве посетителя литконсультации в эпоху гласности и перестройки никак не может. Если же он, вопреки здравому смыслу, здесь все же посиживает, то это шизуха в тяжелой форме, надо набирать «03», вообще пора сдаваться.
— Осуждаешь, Иван Петрович? — округляя оканьем слова, спросил классик и, глухо покашляв, снял шляпу, обнажил морщинистый лоб и тощий пепельно-серый ежик.
— Нет, Алексей Максимович, удивляюсь, — сказал Иван, решивший держаться достойно до конца, чтобы ему ни мерещилось — главное в жизни не что, а как, не само явление, а его мера, содержание, качество.
— И я удивлен, сильно удивлен, Иван Петрович, — с необъяснимым внутренним напряжением произнес классик.
Возможно, он осуждал его, но только непонятно, за что. Во всяком случае Иван почувствовал, что такое начало неспроста.
— Чем же именно, позвольте поинтересоваться?
Классик неожиданно молодо вскинул голову, пригладил усы и усмехнулся, затем сник, опустил голову, обдумывая что-то.
— О-о, ты не из простых Иванов, — и примял резким ударом ладони шляпу, словно ставя точку на вступлении к разговору. — Заподозрил ты меня в том, что я душил тебя ночью, совсем зря. Нехорошо это: верить, верить, верить, а потом… Подумай сам, Ванюша, прости, что так называю, мог ли я, гуманист как никак, пусть и некрестьянский, к горлу твоему тянуться? Ты же сам только что думал: не что главное в жизни, а как. Так вот, в нашем случае это самое как означает никак. Поверь старику, не было этого. Нечистая сила это…
— А кто журнал «Фонарик» окурком обзывал?
— «Фонарик» — окурком? Охо-хо-хо, — классик рассмеялся до кашля, до того, что выступили старческие слезы. — У талантливого человека, Ванюша, и сны небездарные. Сам с собою воюешь, борешься с собственной выдумкой, и так — до самой смерти…
«Удобный момент выяснить: примерещилось это мне, блажь на меня накатила или же в действительности Алексей Максимович собственной персоной?» — подумал Иван и тут же услышал поощряющее, с улыбкой под усами:
— Спрашивай, Ванюша…
— Вы до сих пор боретесь с самим собой, воюете, Алексей Максимович, или как?
— Ох, хитер Иван Петров! Отборолся и отвоевался давно, — помрачнел классик. — Спрашиваешь, как я полагаю, живой я еще или совсем умер? У нашего брата, литератора, два рождения и две смерти: физические и духовные, а вот бессмертие — оно одно. Стыдно, Иван Петрович, что меня, крепко битого, усатый товарищ, так сказать, вокруг пальца обвел. Обхитрил, поганец рябой. Он силу в человеке чуял и ее боялся, а слабость всегда использовал.
Честолюбие — ахиллесова пята художника. Вот он, мерзавец, и сыграл на этом. Какие манифестации организовал, когда я вернулся в СССР! Да-а, режиссер, скажу я тебе, куда там Станиславскому, не говоря уж о Мейерхольде. Ввел в члены ЦИК, особняк дал, который когда-то принадлежал Рябушинскому. Так он причислил меня к экспроприаторам. Какие почести, какая всенародная лесть и славословие, что впору было задуматься: а не на мне ли он механику, природу собственного культа совершенствовал и репетировал? И как не совестно было — вот что загадочно и удивительно. А ведь по совести старался жить, с Лениным по поводу гнусного красного террора расходился, а на старости лет как подменили… Никто не подменял, Ванюша, а купили. Купили, понимаешь? А почему? Да потому, что продажные мы, сильно продажные, художники, — и классик с огорчения вновь зашелся кашлем, заколотил кулаком по сухой груди.
— Выпейте, водички, Алексей Максимович, — бросился к графину Иван Петрович не только по филантропическим мотивам, но и с умыслом: если это привидение, как оно с водой поступит?
— Благодарствую, Ванюша, — проникновенно произнес классик, сделал несколько глотков, не сымитировал, вернул стакан и по пролетарски вытер тыльной стороной ладони усы. — Потом многих станут покупать, каждого по прейскуранту: кому — дачу и машину, премию и должность, поликлинику и паек, а кому — десять лет без права переписки… Проглядел я уничтожение цвета нашего крестьянства, не услышал стона миллиона пахарей, их несчастных жен да малых детишек, угнанных на Соловки, в Сибирь — залепило лестью уши!