Хороший Сталин
Хороший Сталин читать книгу онлайн
По словам самого автора «Хорошего Сталина», эта книга похожа на пианино, на котором каждый читатель может сыграть свою собственную мелодию.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Хорошо быть милиционером, — с одышкой сказал, подмигнувши мне, дед. — Машешь себе палкой туда-сюда.
— Ку-у-у-шать! — завопила бабка.
Раньше б стекольщика этими бы осколками накормили. После обеда бабка прилегла в саду на раскладушке, в своем ситцевом синеньком сарафане, накинув на ноги покрывало, а я сидел на куче песка и пускал вниз по рельсам цистерну — вдруг бабка метнулась — молоко убежало, залило керогаз и запахло, — сорвала покрывало, и я увидел, что у нее под сарафаном — ничего, кроме черных волос, и еще на долю секунды мелькнула розовая рана — и я как сидел на куче, так и остался, оглушенный — с цистерной в руках.
Под беззащитными шинами ЗИМа теперь хрустели осколки. На даче дядя Слава ходил в светлой паре, без галстука и в светлой шляпе. Любил гулять кругами, далеко от дачи не отходил. И всегда при нем всегдашняя палка. Простая, с простой ручкой. Был несгибаемый, ладный, похожий на маленький сейф. Дачники, издалека завидев дядю Славу, поворачивали назад, а те, кто с ним сталкивался, проходили, как скромники, не поднимая глаз. Жареная колбаса с макаронами. Любимый ужин. Но если переесть колбасы — будет изжога. Я мучался от изжоги и одиночества. Ужин заканчивался скандалом и слабеньким чаем. Бабка мне не давала слушать транзистор. Ей казалось, что транзистор портится оттого, что его слушают. В ту пору транзистор был ошеломляющей новинкой, неведомой здешнему населению. Бабка заматывала транзистор в тряпку и прятала в шкаф. Это был внушительный ящик, ярко-красный, с белой пластмассовой ручкой, норвежского, непонятно почему, производства. Когда я тайком от бабки брал ящик на большой пруд, с местными случалось вроде помешательства. Они облепляли меня, любопытные и подозрительные, и на лицах было написано, что их не проведешь: радио не может играть без провода, само по себе. С транзистором на пруду я чувствовал себя юным непонятым богом. Мне папа разрешил, говорил я. Ну и что, что разрешил? — говорила бабка. Ты все портишь, и это испортишь. Она все в жизни пеленала: моя велосипедная фара тоже хранилась в тряпочке. Папа разрешил! Не дам! Нет, дашь! Она доводила меня до слез, а потом скрывалась и выносила транзистор с несчастным видом обиженного бульдога. И я бежал в сад: он в росе, я в слезах. После слез мир казался еще прекраснее.
На пограничной скамейке под высокой березой мы встречались с дядей Славой каждый вечер около девяти. Бабка никогда не подходила к нам и не слышала, что мы слушаем. Она только хмурилась: — Чего ему от тебя надо? — но уважала.
Я всегда первым приходил и всегда волновался, что он не придет. Дядя Слава приходил полминутой позже. На тридцать одном метре я выуживал из радиохаоса позывные. Сначала, как водится, передавали краткую сводку новостей, затем полный выпуск. Дядя Слава клал ладони на ручку палки, на ладони он клал подбородок — усы, пенсне, шляпа покоились и не мешали. Мы обращались в слух.
Голос все время норовил уйти в сторону, и его приходилось вновь и вновь вылавливать. Глушили. До шестьдесят третьего, если не ошибаюсь. Давали послушать какие-то посторонние новости, а как доходило до нас или до Берлина — включалась по чьей-то команде глушилка, и слушать становилось почти невозможно. Но все-таки чуть-чуть возможно, и дядя Слава никогда не уходил, а бабка опять и опять вскакивала с раскладушки, а по ночам стояла у меня в изголовье: задушить — не задушить? Дядя Слава никогда не уходил, когда начинали глушить, и никогда не крякал, не выражал своего раздражения или неудовольствия, он относился к глушилке как к неизбежному явлению природы. Он оставался невозмутимым, сидел и ждал, когда я найду ту промежуточную зону, где полуслышно, полуглушат. Он был молчалив, но всегда приветлив, с самого начала приветлив, и хотя сидел покойно и плотно, меня не покидало тревожное чувство, что он здесь случайный, вот присел на скамейку к мальчику, тот крутит радио, и случайно услышал то, что не следует, и старый конспиратор не виноват, но так как это случайное случалось каждый вечер, из вечера в вечер, он эту мнимую случайность разыгрывал не передо мной, а перед всем миром, которого не было: скамейка была глухая, и только наша, и в эти минуты мы были одни во вселенной, он и я, молчаливые заговорщики, слушавшие неположенное, одинаково неправые, пионер и пенсионер, перешедшие на нелегальное положение, но почему-то не предающие друг друга, И это, конечно, нас сблизило, и от вечера к вечеру он становился ко мне добрее, я был уже не просто мальчик, у меня появилось имя, неуловимыми жестами он давал мне понять, что не сердится на меня за то, что не слышно, и я постепенно утрачивал чувство неловкости от соседства с ним и оттого, что не всегда успешно справлялся с глушилкой. После обеда бабка прилегла в саду на раскладушке, и вдруг — молоко! С этим молочным извержением и с дядей Славой в качестве постоянного слушателя я прожил все лето, комментарии он слушал редко, тихонько поднимался и уходил после новостей, и только однажды услышали мы в новостях имя дяди Славы, когда сообщили, — помню просто дословно, — что студенты Бейрутского университета бросали в полицию бутылки с коктейлем, названным в честь дяди Славы. «Голос Америки» был для меня не меньшим откровением, чем черные волосы под сарафаном, и я украдкой глянул на дядю Славу: как откликнется на свое имя? Откликнись! Никак не откликнулся.
Он никогда ни о чем меня не расспрашивал, не задавал снисходительных вопросов — я тоже его никогда ни о чем не спросил. Но помнил, как несколько лет назад в Сочи отец выходил из моря — и вдруг объявили — и люди побежали к репродуктору — что вот: разоблачены. Все они и еще к ним примкнувший. Помнил, как огорчились мои родители, особенно папа в купальных трусах огорчился. Рядом со мной — мне хотелось, чтобы мы ласкали друг друга, запускали бумажных змеев, бегали по полю и целовались, — сидел создатель неизвестного мне коктейля, а бабка затеяла большую стирку, и, как всегда в такой день, я был предоставлен самому себе, и я выкрал из шкафа то, что мне категорически запрещалось брать: отцовское духовое ружье с маленькими пульками, — и побежал на помойку убить кота. На помойке кота не оказалось, и я долго сидел у вонючей ямы в засаде, пока не надоело. Когда надоело, я убежал с ружьем в лес и оказался метким стрелком. В тот день большой стирки я убил много ворон, трясогузок, синиц и других, неизвестных мне пташек. Мне нравилось, как они, как кулечки, тихо падали наземь. По дороге домой я подстрелил красивого дятла, он свалился мне прямо под ноги, и мне совсем не было его жалко. Потом я снова побежал на помойку и, когда до меня донесся клич: — Ку-у-у-шать! — я увидел щуплого серого кота, промышлявшего в яме. Кот хотел улизнуть, но я предательским голосом позвал его: кис-кис. Тот прищурился, подозревая подвох, как местные подозревали подвох в радио без провода. Я вложил всю нежность в следующее кис-кис. Кот заколебался. Я осторожно поднял ствол духовки и прицелился с приветливым лицом. Кот стоял в нерешительности. Я выстрелил ему в лоб. Он зашипел душераздирающим шипом и бросился в траву. Дрожа от возбуждения, я стал неловко перезаряжать ружье.
— Ку-у-у-шать!
Кота я больше никогда не видел. Дядя Слава тоже вскоре уехал. Кто-то донес отцу, что я бегал с духовкой и уничтожал все живое. Вот какие бывают суки. Я признался, что взял без разрешения и заплакал, прося пощадить. Перед сном от розовой раны сладко ныло и ныло внизу. Как это делается? — удивился дядя Слава. — Смотри. Берем кожицу… А инфекция туда не попадет? Ты что, какая инфекция! Вот так. Правильно. Ну, давай, не бойся, бутон! Он слушал со мною антисоветчину, холодно думал я. Коммунизм неизбежен. Отец в бешенстве ударил меня по лицу. Незадолго до смерти дядю Славу восстановили в партии.
Напротив школы было бесплатное кино. Его смотрели стоя, кто пониже ростом — на цыпочках. Его смотрели обычно в одиночку, но иногда толкаясь и подначивая друг друга. Зимой его смотрели в хрустящем ледяной коркой снегу, на котором скользили и падали с папиросой в зубах. Плохая обувь в снегу вспухала, носки промокали, ноги мерзли, а потом, в теплом помещении, долго, по-русски ныли. Нытье оттаивающих ног — нескончаемый мотив моего московского детства.