Пение птиц в положении лёжа
Пение птиц в положении лёжа читать книгу онлайн
Роман «Пение птиц в положении лёжа» — энциклопедия русской жизни. Мир, запечатлённый в сотнях маленьких фрагментов, в каждом из которых есть небольшой сюжет, настроение, наблюдение, приключение. Бабушка, умирающая на мешке с анашой, ночлег в картонной коробке и сон под красным знаменем, полёт полосатого овода над болотом и мечты современного потомка дворян, смерть во время любви и любовь с машиной… Сцены лирические, сентиментальные и выжимающие слезу, картинки, сделанные с юмором и цинизмом. Полуфилософские рассуждения и публицистические отступления, эротика, порой на грани с жёстким порно… Вам интересно узнать, что думают о мужчинах и о себе женщины?
По форме построения роман напоминает «Записки у изголовья» Сэй-Сёнагон.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Лёня неожиданно улыбается синими губами.
— Да он, блин, прикидывается! Ну его в баню! Давай уберём с дороги, чтобы не мешался под ногами!
Лёня спит у меня в углу три дня, на устах его витает синяя счастливая улыбка.
Через месяц перепланировка сделана. Совершенно бесплатно. И сколько кайфа было!
Позолоченная сеть гамака, заплутавшая в нестарых, но корявых, покрытых голубоватой плесенью, яблонях. Расплавленное солнце, сверлящее дыры во тьме листвы. Покорные соблазнители — яблоки, глазком вниз. Светящиеся точки насекомых, оживляющих летний воздух. На подоконнике лежит труп крылатого муравья. Он на боку, лапы вытянуты, но усики расставлены твёрдо. Грушевидная головка, хоботком вниз, ни о чём уже не думает. Вместо неё думаю я. Нам равно хорошо было бы здесь…
Приятно, когда ты дружишь с женщиной, у которой милый муж, с которым можно задушевно пообщаться, нестрогих правил и который с тобой не переспал. Даже если общались с ним за кулисами от жены. Ничем не омрачённая дружба с семьёй — что может быть приятнее.
Ужасно внезапно попасть на вечеринку к одноклассникам, большинство из которых не видела лет пятнадцать. При ярком искусственном освещении. В трезвом виде.
Это шок, который трудно пережить. Ужасный удар времени по лицу, по талии и ниже пояса. Время, прошедшееся жестоким утюгом по цепочке людей, ничем не связанных особо, кроме разве что даты в паспорте. Некая прихоть судьбы, бросившая в одну пригоршню кучку попавшихся ей под руку детей, вынужденных всю жизнь потом быть свидетелями, зеркалами друг другу и соперниками по бегу на дистанцию длиною в жизнь. Слипшиеся зачем-то навсегда, без всякой любви и симпатии в начале, в середине и в конце. Носители медицинской тайны.
Ещё ужаснее по прихоти судьбы и собственному слабоволию (а может, наоборот, от избытка крепкой воли, сумевшей превозмочь поверхностное, а может, и истинное «не хочу») — попасть в школу, в которой не была счастлива ни минуты и, уходя из которой после официальных церемоний, думала, что расстаёшься навсегда.
С любопытством и содроганием переступить нелюбимый порог, с содроганием и ужасом ожидать возможной встречи с нелюбимыми учителями. Нет, не то чтобы они обижали тебя, но были где-то за гранью твоего существования. Нет, не то чтобы тебя обуревала злорадная жажда узнать о них, как об умерших. Хотя, узнав о недавней кончине одного из них, оказавшейся, как выяснилось впоследствии, мнимой, вздыхаешь с невольным облегчением (боже, что за жизнь такая, что ни смерть, ни жизнь другого не радуют тебя).
Я с отвращением и любопытством оглядывала, как будто впервые, огромные сводчатые потолки, загнутые кишкообразные коридоры, раскрашенные убогой мармеладкой — зелёный низ, белый верх, с поблёскивающим сахарком ламп. Я ничего не помнила. Удивительно — ни-че-го! А ведь мне было 15–16 лет тогда, и бывала я в этих стенах каждый день. Память вытолкнула все подробности, оставив общее ощущение гнетущей тоски и напряжённой скуки. Что-то проклюнулось в вялых мозгах лишь при попадании в наиболее часто посещаемый класс физики. Чем же занята я была в те годы, что почти ничего извне не запало в мою память? Сексуальное созревание и пристальное всматривание внутрь себя? Одноклассников, я, впрочем, всех помнила… Атомы и пустота… Я и люди вокруг. Всё остальное — ничего не значащая, хотя удивительно мерзкая и тоскливая декорация. Достоевский был прав.
Я смотрю на эту Вуоксу странного такого радостного цвета, это тёмное, томное голубое, коричневые тени волн, это небо, такое безобразно нагло торжествующее — нет, не мужик, напрасно торжествуя, на дровнях обновлял свой путь, — это небо напрасно торжествует, голубое до визга, в красных брызгах несъеденной рябины на деревьях. Январское солнце купается низко в Вуоксе, птицы какие-то купаются в Вуоксе и всё время норовят пролететь мимо солнечной огненной кляксы и плюхнуться возле солнечной огненной кляксы — какие-то странные зимующие гуси, жилистые и страшно морозостойкие, плавающие в дымящейся от мороза воде — выродки какие-то, йоги птичьи, зимородки, все сами как из огня — столько в них дюжести, так энергично они преодолевают запредельный холод, в котором всё цепенеет — всё цепенеет, но не они, они только сатанеют и обэнергиваются, будто внутри них ток и кипяток, преодолевающий зябь. Я смотрю и цепенею от красоты, от этих розоватых облачков, сосен, заснеженных сахарно. Меня уже нет. Я отдалась. Пейзаж, материя вязкая, засосала меня и похитила. Так бы и сидела, вмораживаясь в обломки снежинок.
Странная я какая-то с детства. У меня есть болезнь такая, отклонение от нормы — пейзаж для меня как музыка. Как у композитора откуда-то из пространства что-то прёт, смена мажоров и миноров, сплетения и расхождения мелодий, стакатто и легатто всякие, дребезжание ударных и глубокий обморок арфы, — так и меня прёт от пейзажа. Каждое передвижение больно бьёт по нервам. Один шаг — и минор затушёванного тенями леса, другой шаг — безумный кайф солнечной поляны. А эта лепка сугробов, рябины свежевыпавшего снега! Эта мёртвая, внечеловеческая красота завораживает и похищает. На хрен люди…
Я думаю: откуда, откуда в русской советской литературе такие великолепные природоведы? Ведь нигде такого не встретишь. Никто из писателей других стран так смачно не описывает какие-нибудь рефлезии под дождём и баобабы при луне, или пургу из перелетающих фламинго… Никто не сравнится с Паустовским, или Бианки, или Пришвиным, или Сладковым. Их ненавижу я. Ненавижу чувственные пейзажи. Ненавижу мастеров зимнего пейзажа, мастеров-маринистов, Рылова, Крылова, Куинджи, Лидию Бродскую и Левитана-праотца, всех ненавижу. Их засосала материя. Их прельстило мёртвое. Они погрязли в бесконечной этой прелести. А ведь люди кругом.
Легко любить пейзаж. Любить пейзаж — это низший вид любви. Художники с их любовью к видимому — ставленники низших бесов.
Легко понять пейзажистов, выпивших природную жисть до дна в эпоху Сталина. Повернуться задом к социальным ужасам, лицом к природе, зарыться в её пышные сиськи лицом. Ма-мма! Ма-мма! И ничего и никого не видеть, ничего и никого не слышать, кроме шелеста губ Природы. Да. Приятно. Но немужественно как-то.
Нет, не буду любить пейзаж!
Соседка Антонина собралась в райсобес. Леди с интеллектуальными и артистическими способностями, намного превосходящими способности многих окружающих, тем не менее совершенно не способна к добыванию денег в плотных весёлых объятиях трудового коллектива. Какая-то прореха в социализации сквозит. То ли у неё, то ли у социализации, к которой следует приобщаться члену общества. Единственный её источник доходов — это сбор справок, подтверждение инвалидности, вопль о малообеспеченности и всё из того же ряда. Собес — «содействие бесу социализма» — такая у меня расшифровка этого слова.
Антонина крутится перед зеркалом, которое висит в тёмной прихожей: «Подожди, я сейчас. Только оденусь. Вместе пойдём. Нам по пути до метро». — «Ну ладно, подожду», — соглашаюсь я опрометчиво. Жара. Июль.
Антонина убегает в угловую комнатку, через минуту выходит с ворохом одежд в руках — сама в трусах, без лифчика. Белая, как пожилая русалка. Тело как у осетрины. Свежее, упругое, чуть желтоватое от нежного жира. Спина и бока в складочку. Ноги — как у жирненькой пионерки лет 15, уже вступившей в половую зрелость. Антонина опять исчезает.
Выбегает в одном облике — длинной плиссированной юбке из шёлка: «Нет, что-то бабское. Слишком солидно». Выбегает в зелёных брючках цвета тропикано: «Жарко будет. Не то».
Выскакивает в коротеньком приталенном платье выше колен: «Ну как? Хорошо?» Я смотрю изумлённо. Голубые глаза её широко распахнуты — наивно так, мило. Стрелки накрашенных ресниц цветочно загнуты. Солнечные волосы так прекрасно гармонируют с белой свежей кожей, чуть розовой. Возраст и жировые складочки куда-то исчезают, шёлковое платьице озорной девчонки, еле сдерживающее напряжение в боках, кажется вполне уместным. Почему бы нет? Так мило! Так задорно! Озорная бабчонка в коротенькой юбчонке!