Мертвые сыновья
Мертвые сыновья читать книгу онлайн
«Мертвые сыновья» — одно из лучших произведений известной испанской писательницы Аны Марии Матуте. Это грустная и умная книга о современной Испании и ее людях. Яркие психологические образы героев, богатый колоритный язык характеризуют этот роман.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Странные люди женщины.
●
Это Мария, жена Энрике Видаля, заразила Даниэля тревогой и беспокойством. Она приходила к ним, опиралась о стол всем своим весом. Глаза у нее становились другие — затуманенные, незнакомые. И он думал: «Значит, и ей бывает грустно». И ей, несмотря на визгливый голос, на бесконечную воркотню. Она заразила его печалью, опутала, облепила. Он всегда хотел выпутаться из предательской, лживой печали. Он должен был жить без печали. Но эта женщина, как все женщины, была нелепа и непонятна. Она говорила, навалившись на стол всем своим весом: «Нельзя тебе быть одному». Как-то раз он уставился на нее, словно думал отыскать истину на этом пористом белом лице. «Как это одному? — спросил он. — Я не один». Она сложила руки на животе, на своем красном, пропотевшем, вульгарном капоте. «Езжай домой, — сказала она. — Езжай скорей… Вези сюда свою девицу, если она у тебя есть. Что ты, не понимаешь? Мне самой будет спокойней». Тогда Энрике Видаль очень пристально посмотрел на нее. Где-то просвистел паровоз. (Поезд вышел из темных сырых депо, там, в конце путей. Перевалил через стрелку, дымил, кричал долго и странно, на улице, на черных злых путях, где попадают под колеса дети, собаки, старухи, нищие. Задрожали и звякнули стекляшки на абажуре.) Мария сказала: «Подумай хорошенько. Я тебе от всего сердца говорю». И ушла к себе, в свою темноту, к своим кастрюлям. Но скоро опять показалась в дверях, и вид у нее был такой, как будто она только что плакала, перебирала обиды. Щеки горели, глаза сверкали не то гневом, не то яростной болью. «Нет у меня сына! — крикнула она необычно глубоким, сильным голосом. — Иди посмотри! Вот его дверь. А там кровать, он на ней спал. Пустая! Все пустое. Я сюда убирать не хожу. Ну, а переедешь… один или с кем там, какое мое дело! переедешь, лучше будет». Она медленно ушла. Он смотрел ей вслед, ему становилось как-то удивительно тепло. Он видел ее огромный зад, ее жирные плечи, красные круглые пятки над стоптанными задниками туфель. «Слыхал? — произнес Энрике. — Слыхал, что она сказала? Лучше будет». Больше они об этом не говорили.
Стояла жара, было воскресенье. Он забыл, то самое или следующее. Все равно. Было воскресенье, стояла сильная жара. Он обедал у Энрике, он почти всегда обедал у него по праздникам. В этом доме царил какой-то семейный дух, хотя хозяева не были ни нежны, ни даже приветливы друг с другом. А все-таки тут была семья. Настоящая семья, три человека. Мария подавала мясо с картошкой или что придется. Все густое, из кастрюли идет пар. Кастрюлю она ставила прямо на стол, на клеенку. Рядом хлеб, большой, круглый, в него воткнут нож. Толстые стаканы, наполненные вином до половины. Мария подливала себе газированную воду. Энрике иногда тоже. Тарелки она накладывала с верхом. Мужчины часто просили вторую порцию. Потом, по воскресеньям, она давала им кофе. А иногда фрукты: персики, виноград, сливы. Летом в начале обеда подавала салат. Она любила называть блюда по-каталански, хотя сама была нездешняя, — выговаривала названия без акцента, резким, визгливым голосом уроженки Кастилии. Она любила Каталонию, ведь у нее муж каталонец, и сын был каталонец. (Даниэль тоже любил Каталонию. Ничего не поделаешь, приходилось любить. И Патинито любил ее там, на чужой стороне, жаркими ночами. Даже больше, чем здесь.) Было воскресенье, стояла жара в Барселоне, особенно на окраине огромного, корчащегося города, спящего и не спящего. Они пообедали, Мария сметала тряпкой на поднос крошки с клеенки, убирала приборы и стаканы. Налила в кухне кофе — оттуда донесся густой запах — и принесла полные чашки. Черные прутья балкона виднелись сквозь жалюзи. В комнату проникали странные звуки улицы, шаги, чьи-то голоса. Топот детских ножек. Еще один свисток паровоза. Колокол где-то далеко. Сквозь щели жалюзи сочился яркий, желтый свет. Мария выращивала на балконе нежно-розовые цветы. Вечером Даниэль и Энрике собирались за город. Их ждали там Ким, Эладио, Льонгерас.
●
(Три имени всплыли в памяти воскресным утром. Ясно, как будто вчера слышал. Дурацкая штука память! Ким, Эладио, Льонгерас…)
●
Они сидели на пляже в маленьком кафе. Песок был нечистый, замусоренный, всюду валялись какие-то колючки, гнилые рыбьи потроха, зеленые битые бутылки, размокшие в море альпаргаты, пустые лодки, все ржавое, вонючее, соленое. Столики стояли, прямо на песке, под хилым камышовым навесом, пропитанным солью, исхлестанным ветром.
За деревянными серыми столами люди медленно говорили и пили вино. Море в глубине было зеленое, как оливковое масло. Полуголые дети играли в чехарду, поднимая тонкую сухую пыль. В такое время — в пятом часу — на пляже не было почти никого. От сточной канавы шел резкий запах. Часам к шести все ушли, — они остались одни. Энрике заговорил о прежнем. Все горело, жестоко сверкало на солнце. Потом опять пришли люди. Парочки, толстые полуголые дамы с детьми вместо болонок. Кафе снова наполнилось до отказа. Мастеровые пили вино и ели моллюсков. Пахло жареными креветками. Из глубины кафе валил дым, сверкал огонь в плите, масло шипело на сковородках. Энрике снова заговорил о прежнем. «Она права». Она — это Мария. Ветер стал холодней, солнце медленно погружалось в воду. До них доносился говор, гомон. Запахи нечистот, соли и ракушек пропитали вечерний воздух. От белого вина во рту был старый, знакомый вкус. («Вероника». Да, он уже говорил о ней Энрике. Говорил как-то. Конечно, говорил. Энрике спросил, а он сказал.) Энрике не отвечал ни «да», ни «нет». Он твердил: «Привези ее. Лучше будет. Скоро начнутся большие события. Привези ее. Лучше вам быть вместе, если ты ее любишь». Даниэль ее любил. Любил. Он снова выпил. Теперь он знал точно. «Я не могу без нее», — быстро сказал он. А Энрике повторил: «Привези ее. Сам знаешь, Мария говорила, ты у нас как свой. И комната есть пустая. Она туда и не заходит, даже убрать не хочет. Для нее тоже будет лучше». Он решился. Тогда Энрике сказал: «Это дорого обойдется». Об этом Даниэль уже думал. Деньги он достанет. «Деньги найдутся». Энрике посмотрел на море, на какой-то далекий огонь. «Зато жилье даром». Тогда Даниэль сказал то, что не говорил ему ни разу: «Спасибо». Энрике пожал плечами. И странным, необычным голосом произнес: «Она права. Нельзя быть одному». И Даниэль понял, как одинок Энрике. Вот он смотрит на море, на многолюдный пляж, на все. На этих рабочих, на этих женщин, на этих детей. Сидит тут и смотрит. «Когда я пришел к нему, он тоже смотрел. Сидел у балкона и смотрел сквозь жалюзи. Да, он совсем одинок. У него есть любящая жена, которая прячется в коридоре. У него есть кровать сына, и коробка с фотографиями, и книги на полке в углу столовой. Там он сидит вечером и ночью, не спит, слушает, наверное, свистки удаляющихся поездов и чувствует, как дрожат стены и позвякивают стекляшки на абажуре. Он совсем одинокий, и в типографии и дома. Когда идет по улице, когда встает; когда смотрит, когда читает, когда входит туда, в комнату с замазанными стеклами и зеленым колпачком на лампе. Он одинокий, когда забегает в „Крокодил“ перекусить в часы сверхурочной работы. Да, он одинокий, он пожилой, голова у него набита идеями, а может (кто его знает?), мечтами. Потому что ему трудно спать и как-то плохо в этом доме, с этой женой, с таким, как у него, сердцем». Энрике Видаль медленно допил вино. Встал и сказал: «Пошли». Но Даниэлю не хотелось уходить. «Я потом приду, — сказал он. — Побуду еще немного». — «Как хочешь», — ответил Энрике и ушел. А Даниэль задумчиво побрел вдоль пляжа. В летнем, горячем вечернем воздухе показался Соморростро. Даниэль ходил туда несколько раз, — за пляж, за маленькие кафе, где пахнет оливковым маслом, моллюсками, вином, людьми, соленым и гнилостным воздухом летнего вечера. Пригород Соморростро, язвы лачуг, почти до самого моря, на песке, изъеденном известкой, окрашенном синей, красной и желтой грязной водой, отходами соседних фабрик. Тут у маленьких детей вздутые животы и большие головы. Тут в раскаленном песке возятся мальчишки с каменными кулаками, их темные рты обмазаны известкой, ноги — синие, красные, желтые, и запах тут острый, химический — дыхание забродивших отходов. Женщины тут растрепанные, животы у них обвисли, как пустые сумки, ноги худые. Лачуги слеплены из обломков, из толя, досок, жести и сероватого камыша, ломкого от соли. Люди, черные и мокрые, как летучие мыши, выходят отсюда по ночам — вывалявшиеся в канавах, в студенистых человеческих отбросах, люди, воровато оглядываясь, дыша ненавистью, волоча мешки, идут красть уголь, обирать вагоны на запасных путях, взламывать лавки. Тут живут чесотка и трахома, дети и собаки. (Даниэль был тут вечером грустного, медленного, жаркого воскресенья.) И вот пришел опять на край того мира, который опутал его — всего, изнутри — огромной сетью. Было, наверное, часов восемь, а может, и меньше. Наверху, над морем, над камышами и щербатым кирпичом, над отходами красителей, расцветившими ребячьи ноги и собачьи бока, висело небо. Наверное, восьми еще не было, — он не знал, хотя большие, круглые, как лицо, башенные часы возникли перед ним, словно маяк.