Мертвые сыновья
Мертвые сыновья читать книгу онлайн
«Мертвые сыновья» — одно из лучших произведений известной испанской писательницы Аны Марии Матуте. Это грустная и умная книга о современной Испании и ее людях. Яркие психологические образы героев, богатый колоритный язык характеризуют этот роман.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
(А приличные люди, волки, те, с длинными когтями, не здесь, они далеко. Мытые, человечные, порядочные, почтенные — далеко. Там, где город из цемента и железа, из симметричного кирпича, искусственного камня, где сады, и парки, и дорожки посыпаны круглыми камешками. Там — виноватые, уважаемые, солидные, неприкосновенные.) Нечистоты богатых кварталов стекали в море, в узкие улочки, на щербатые мостовые «туда, где плачут дети, если разобьется бутылка молока или масла; где теряют субботнюю получку в черном клеенчатом кошельке; где ступают по ботве, по арбузным семечкам, по лужам, рыбьим кишкам, мертвым цветам, подозрительной жиже и липкой грязи рыночного района. Туда, где падают, поскользнувшись, старушки и беспризорники…»
В Барселонете, у моря, среди грязных сточных канав вязли в замусоренном песке, полном бутылочных осколков, его «воскресные», уже потрепанные ботинки. Запахнув пиджак, засунув руки в карманы, он смотрел на берег, на силуэты фабричных труб в темном, как сажа, воздухе. Зловещее золото заката сияло с неба, вздувшегося, как рваный парус. Вдалеке — черно-красные, грязные кирпичные стены, вдалеке — дым, вдалеке — огни и машины сверкали в ночи, словно другое небо.
Проезжали автомобили — там, сзади, на той стороне, в мире железобетона, фарфора, горячей воды, чистых лестниц, воздуха, террас, вентиляторов, холодильников и противозачаточных средств.
●
Даниэль пил красное вино, темное, почти черное. Потом выходил на площадь, на солнце, отбелившее камни. Чтобы не видеть этих женщин, детей, мужчин, которые смеются, берут кружку пива на троих или медленно смакуют один-единственный стакан вина. Он отирал губы тыльной стороной ладони, как те, как заключенные. Расстегивал ворот рубахи.
Солнце залило булыжники сверкающим расплавленным свинцом. В чистом раскаленном небе, в кольце гор, летали орлы. Горячие крыши Эгроса распластались под этим белым, пламенным небом. По команде охранника заключенные надевали куртки, выстраивались, шли к грузовику, и он трогал с места, поднимая пыль. Колеса подскакивали на ухабах по дороге к Долине Камней. А сзади, пешком, с детьми, с дворняжками, шли женщины в свое царство лачуг. Те, кто надел к службе чулки и туфли, садились на край кювета, бережно их снимали и надевали альпаргаты. Дети носились по насыпи, сбегали к реке, швыряли камнями, скакали, как крольчата, как волчата, не обращая внимания на окрики и угрозы матерей. Они смеялись, и другого такого смеха не было на свете.
●
Улица была немощеная, и в дождь там стояло настоящее болото. В узкие двери виднелись нижние ступеньки темных лестниц, щербатые стены, окошки, сквозь которые сочился свет с грязных дворов.
Первый раз он пошел к Энрике в воскресенье. На улице было тихо, — наверное, еще не пробило четыре, — а солнце уже грело, приближалась весна. По берегам, в темной пасти домов, горели пыльные лампочки. Бары, таверны, столовые купались в заводском дыму. Желтоватая чахлая трава росла у полусгнившего забора, на пустыре мальчишки играли в войну. За пустырем возвышалось кирпичное здание с решетками на окнах и высокими черными трубами.
Видаль жил в доме номер тридцать четыре, и найти его оказалось непросто, потому что номера были перепутаны. Дверь открыла жена Видаля в малиновом капоте, плохо запахнутом на огромном животе. Она была похожа на жирную, насосавшуюся паучиху, а на ее одутловатом лице блестели глазки, черные, как муравьиные головки. «Проходите», — неприветливо сказала она. Внутри было тесно, но не совсем темно. Из коротенького коридора он попал в столовую, лучшую комнату в квартире. Энрике Видаль обернулся. Он сидел у балкона и смотрел на улицу сквозь зеленые жалюзи — странный, без пиджака, в перекрещенных подтяжках. Смотрел на улицу, сутулился, думал. Над столом висел абажур со стеклянными подвесками, они позвякивали от ветерка. Энрике Видаль сказал: «Садись».
Даниэль забыл, с чего начался разговор. Видалю, по всей вероятности, было нелегко говорить. Оба смотрели сквозь жалюзи на пустую улицу. Иногда из бара, снизу, до них долетали голоса или музыка. Перед ними были грязные стены, и в окнах висели птичьи клетки, стояли горшки с бальзамином и мятой, сушилось белье. Напротив, на балконе, сидел на корточках очень маленький мальчик и, вцепившись в решетку, глядел на улицу, как зверек из клетки.
У Энрике лежала на коленях газета, вся в белых пятнах цензурных вымарок. (Помнится, он сказал: «Они опять отменили конституционные гарантии».) От шагов в коридоре и в соседней комнате звякали стекляшки на абажуре, единственном украшении комнаты. Энрике Видаль встал, взял пиджак и сказал: «Пошли в бар».
С тех пор Даниэль часто приходил сюда. По воскресеньям. А бывало, и просто так, после работы, часа в четыре. Они сидели рядом, он слушал Энрике. Потом они шли в бар, пили дешевый коньяк из толстых рюмок с красным ободком.
Энрике Видаль говорил, как раньше говорил Патинито. Иногда Даниэлю казалось, что жена Энрике ненавидит его за эту дружбу, за его восторг, за его веру. Она не верила. Она устала, ей надоело, с нее хватит. «Дураки. Вот вы кто. Вас первых расстреляют. За ноги повесят, по улицам потащат, да! А я посмеюсь. Посмеюсь…» Когда она говорила, у нее выступала слюна в уголках рта. Потом, в лучшем случае, плакала, шла к комоду и вынимала карточку сына. (На фото ему было лет тринадцать, он сидел верхом на заборе и смеялся.) «Застрелили его у меня! Уложили посреди улицы, а ему и двадцати не было!.. Мне передали, чтобы я пошла в морг… А Энрике мой сидел. Пошла я одна, прямо как стояла, жакетку даже не накинула. Всю ночь от него не отходила, плакала. Живой, да и все. А этот тогда сидел. Ну, чего вы суетесь? Чего это надо таким, вроде вас? Ничего не переделаете! Ни черта! Тут помочь нельзя. В Испании миллионы без работы. Миллионы! Вот ты знаешь, что это такое, когда миллионы сидят без хлеба, работы нету? И с семьями. Куда же вам, дуракам, это расхлебать. Они всегда верх возьмут, потому что у них деньги». Энрике не спорил, он даже не говорил с ней. Он брал фотографию сына, — тот был снят во время уличной стычки, — вставал, надевал пиджак, говорил: «Пошли». Жена кричала вдогонку: «Добром не кончите. Помяните мое слово! А сына мне никто не возвратит».
К концу апреля Энрике еще не устроил Даниэля в типографию. «Трудно будет, плохо с работой». И платили мало, но ему хотелось работать именно там. Энрике это знал, догадывался. Иногда он долго, задумчиво смотрел на Даниэля. И говорил: «Заходи в воскресенье. Поговорим». Он уже понял, что мучает Даниэля, что ему нравится, чего он хочет. «Есть о чем поговорить». Да, есть. Понемногу Даниэль узнавал, какой Энрике хороший. Энрике был настоящий работник и немножко одержимый. (Как он сам, как Патинито. Как очень многие тогда. В его время. Время его надежд.)
●
Наверное, у тех людей, которых везут в грузовике к Долине Камней, тоже было время надежд. Наверное, и у них была вера. Ни ему, никому другому не узнать об этом теперь. Не узнает и Диего, хотя и говорит с таким пылом: «Они искупают вину трудом». Сейчас, воскресным утром, они возвращаются туда, в пыль, в солнце. В длинные дни тюрьмы и ожидания. «Дни непонятного, непостижимого искупления». Едут на грузовике со своей бедой, со всей своей виной, со злобой, с презрением, трусостью, одержимостью и апатией. Кто знает, кому судить? «Всегда — сзади ли, впереди ли — где-нибудь да припрятано время надежд…»
●
Наконец он поступил в типографию. Работа понравилась ему сразу. Энрике так и думал. Начал он помощником печатника. Чистил станки, смазывал, стоял на приемке листов. Собирал газетные вырезки, составлял краски. Как Патинито.
Типография Геллера была большая. В глубине цеха, справа, стояли машины: линотипы, монотипы, плоскопечатные машины. Слева был кабинет хозяина — просто угол цеха, отгороженный фанерой и стеклом. Энрике Видаль был членом ВСТ [12]. Он стал брать Даниэля с собой на еженедельные собрания местного отделения Союза. Даниэль слушал сосредоточенно, как там, на чердаке, и думал. Совсем так же, как по воскресеньям утром, когда они с Патинито лежали на траве у садовой ограды, — слушал и думал. Он ходил на собрания с Энрике, слушал, узнавал их планы, их лозунги, их споры. Он узнавал о забастовках, об изъятии капитала, о локаутах. О стачках, о недовольстве, о тревоге. О голоде. О нищете и мщении. О ненависти. Деньги были далеко, и деньги и земля были не здесь, не у дел. Далеко. А тут — пустые горсти, ненужные руки, голодные рты. Энрике Видаль говорил, он слушал. Потом читал газеты. Деньги уплывали за границу, прятались, лежали тихо, притаившись, тяжелые и тупые, как гранитная глыба. Деньги были не здесь. Их стерегли себялюбие, гордость, черствость, страх. «Капиталисты переводят деньги за границу. Капиталисты не строят домов, не возделывают землю». Половина земель веками лежит под паром, землевладельцы о них забыли. «Они скорей откажутся от прибыли, чем будут возиться с батраками». Деньги были как клады, они боялись дневного света, не хотели приносить пользу. Каменщики, бетонщики, каменотесы собирались в парках, на углах, разбрасывали листовки. Иногда, ведя за руку детей, они проходили насмешливо и грозно по чистым улицам города. «Забастовщики». Это слово было будничное, совсем привычное. Так называли тех, кто под вечер или утром вместе сидит на скамейках. Сидят вместе, смотрят древними крестьянскими глазами. (В Эгросе долгой зимой тоже подходили к деревне стаи волков. Тоже выли по ночам. Голодные стаи, гонимые голодом стаи подходили все ближе, вплотную.) «В Андалусии крестьяне мрут с голоду», — говорил Энрике. И Даниэль видел бескрайние помещичьи земли, опустошенные преступным голодом, вопиющим о мести. (Он вспоминал Эгрос. Он сидел тихо и думал об улице Крови, об улице Герцога-младенца, об улице Решеток. О Лукасе Энрикесе, о Херардо, об Исабели. «Мы должны поднять Энкрусихаду».) Недовольство, гнев, нищета. Собирались люди. Их разгоняла полиция или жандармы. Горели трамваи. Он видел, как однажды по улице пронесся пылающий трамвай и пламя металось на ветру грозно и гневно. На остановившихся заводах, на фабриках, на ближних пустырях взрывались бомбы. Росло недовольство. («Отец, мы должны поднять Энкрусихаду», — говорила Исабель там, в деревне.) Типография то и дело бастовала. Расценки были низкие. В Народных домах, в профсоюзах тайно копили оружие. Крепла ненависть, крепла месть (в детских глазах, черных и пристальных, в детских губах, стиснутых и пересохших, в детских руках, скрюченных и пустых, в мужских и женских сердцах), люди собирались в парках, на улицах, смотрели друг на друга. «Забастовщики». («Можно рассчитывать на отчаяние, на пассивное сопротивление — это мощный фактор».) (Волки зловеще и грозно спускались по склону, тихо и тяжело ступали. Это шли те самые волки, которые выли так далеко и жили в угрозах, в небылицах, в вечерних сказках, пугали плохих детей.) От моря, к самым туманам, там, за горой, что-то большое, как ложь, большое, как поражение, плыло над головами людей. Шли слухи: «Народ вооружается». Слухи тоже были как туча, черные, густые, как тревожная туча в ночи ожидания. Это было время его надежд. Грамотные читали неграмотным листовки. В порту и на Рамблас собиралась бесформенная, голодная, нищая толпа. «Бог знает куда ведет ее голод, невежество и отчаяние». Тут протянулась его нить — через кварталы приземистых домов, темных, обшарпанных, черных от фабричного дыма, дышащих углем, цементной пылью, серой, кислотами, щелочами. Мимо труб, пустырей, машин, лавок, складов. В порту, под дощатыми навесами, гнили товары, и никто их не грузил. Суда стояли на якоре, их не разгружали. Он был здесь, в забастовке, с безработными, с недовольными, с несчастными, с мстителями, с плачущими, — с теми, кто внизу. Справа был город, закрытый и многолюдный, страшная стена города. Впереди, вдалеке — море. Тут, с балкона Энрике Видаля, под жестокие жалобы его жены Марии, он смотрел, как идут поезда, товарные составы везут станки, клубится белый густой дым, и слышал, как позвякивают стекляшки на абажуре в столовой. Поезда шли близко, под открытым небом, по черным нагретым путям, к станциям или со станций — большие и грязные поезда, пропахшие мокрой пылью, сажей, рассветом. Тут он был, среди кабаков и столовых, ломбардов, долгов, выселений, рабочих центров и людей, медленно ходивших по улицам и утром, и днем, и вечером, — людей без работы. В дыму, в невежестве, в себялюбии, в слепоте и забвении. Здесь протянулась нить, связавшая его с людьми.