Конец игры
Конец игры читать книгу онлайн
Душан Митана (род. в 1946) принадлежит к молодому поколению словацких писателей, пришедшему в литературу в начале 70-х гг. Его первая книга «Невезучие дни» вышла в свет в 1970 г., за ней последовали «Патагония» (1972) и «Ночные известия» (1976). Ему принадлежит также ряд сценариев для телевидения и кино. Произведения Митаны были отмечены литературными премиями, однако широкую известность принес писателю роман «Конец игры», в котором пристальное внимание к морально-этической проблематике, характерное и для прежних вещей этого автора, сочетается с острой иронией и элементами детектива.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Как так? Почему же он выкладывает правду только теперь, когда Хадамович написал, как было дело в действительности? Неужто и в нем заговорила совесть?
Да, это тоже, конечно, меня мучит совесть.
Как так? Разве он не боится? Не трусит именно сейчас, когда Славик вернулся из заключения?
Не-е, про это я уже говорил, Владо Славик не мстительный, этого я не боюсь, но я решил сказать, как было дело в действительности, потому что этот жлоб Хадамович пишет в своем письме, будто все это я выдумал, а не он, а ведь дело было вовсе не так, это просто грязная и гнусная брехня. А окромя того, тут еще одна закавыка — ее бы тоже надо как-то распутать.
Что же он имеет в виду?
Да вот, как я уж сказал, видите ли, старый Славик, да, он самый, отец Владо, Мартин Славик, столяр, бывший корчмарь и легионер, [31] так вот его надо бы как-то обротать, он сущий сатана, от него жди чего угодно.
Да полно, неужто он боится такого старого человека, какие у него на то причины?
Ну, чтобы причины, сказать трудно, вы можете меня даже на смех поднять, что верно, то верно, но я, ей-ей, боюсь его. Вся наша фамилия боится его, внучата и те меня стращают…
Уж не хочет ли он сказать, что Мартин Славик угрожает им?
Ну, это как посмотреть, этого сатану на кривой не объедешь, и в общем-то он не угрожает, только один такой знак делает…
Знак делает? Какой такой знак? Что за вздор?
Да, конечно, может, это и вздор, но мы боимся его, этого знака. А ведь как оно, стоит старому Славику, то бишь отцу Владо, так вот, говорю, стоит ему когда встретить кого из нашей фамилии, из нас, Калишеков, всякий раз он делает такой знак пальцем, вот этим пальцем, указательным, вот этак — под горлом чик-чик — будто нас режет…
Может, просто угрожает?
Ага, вроде угрожает… хотя в общем и не угрожает, просто осклабится, совсем даже по-приятельски, будто бы мы его лучшие друзья, я и вся моя фамилия, но при этом делает этот знак — чик-чик, под горлом, это хитрая шельма, я уж ему сказал, если не перестанет, подам в суд на него за угрозы, а он прикидывается, будто ни о чем и не ведает, просто, мол, поправлял ворот на рубахе, а ведь делает это, черт, постоянно, и на улице, и в корчме, и в лавке, и перед чужими людьми, и все думают, что он поправляет ворот на рубахе, так что теперь, когда Владо пришел из тюрьмы, а Хадамович письмо прислал, я и решил, что я, Юрай Калишек, скажу правду, чтоб облегчить свою совесть, а если признаете, что мне положено отсидеть за ложное свидетельство, так я и на это согласный, хотя все этот жлоб Хадамович подстроил, а теперь на меня хочет свалить…
Вот как было. И каждому сразу все стало ясно. И, как все верили, что отец действительно виновен, так затем (когда в Калишеке — спасибо деду, поправлявшему с дружеской улыбкой ворот рубахи, — проснулась совесть, и он подтвердил заявление Хадамовича) все стали божиться: мы-то никогда не верили, что Владо виноват, нам сразу было ясно, что эти два негодяя подставили его, но что нам было делать, когда Владо сам в этом признался.
Вот о том и шла речь. О его признании. Петера больше всего и занимало то, о чем отец не хотел говорить даже после показаний Калишека. Отца прямо спросили: почему вы взяли на себя то, чего не совершали? И отцовским ответом было молчание. И деда отблагодарил он весьма своеобразно: выбранил его. Кто тебя об этом просил? — кричал он. — Кто тебя просил быть моим адвокатом? Я ни от кого не жду благодеяний, думай-ка лучше о себе, и не суй нос в мои дела, не нуждаюсь я в твоей помощи, и пойми наконец, что это меня оскорбляет, унижает, пойми, я не сопливый мальчишка, который не может постоять за свою честь. Если я взял тогда на себя вину, стало быть, у меня на то были причины, не понимаешь разве? Наверное, я знал, что делаю, и если не хочу о том говорить, это тоже мое дело, мое, и ничье больше, я не потерплю, чтобы ты вмешивался… и так далее и тому подобное, кто все это упомнит. Они тогда вдрызг разругались, потому как дед тоже не оставался в долгу перед отцом; хорошо знал, куда его можно побольней ударить: ты метком прибитый, жалкая тряпка, бросал он в лицо ему слова, как плевки, ты засранец, слабак и трус, поэтому не хочешь об этом говорить. Стыдишься, и все тут! Вот она, правда-то! И не трепись мне тут о каком-то высшем нравственном долге, меня на такие словечки не поймаешь, ты потому тогда признал себя виновным, что водки нахлебался и, может, даже толком не помнил, как дело было, вот потому-то и взял на себя вину, и с тех пор стыдишься этого, и так далее и тому подобное, кто все это упомнит. По сути, дед упрекал его в том же, что и мать, но если к ее словам отец относился с легкостью (или, по крайней мере, вид такой делал), то дедовы попреки ранили его до глубины души. Они чуть было не сцепились тогда, и в общем-то до последнего дня по-настоящему так и не помирились. И хотя со временем заключили молчаливое согласие, этакое хрупкое перемирие, в воздухе постоянно висела угроза, что война в любой момент может разгореться снова, ибо на самый существенный вопрос отец ясно, однозначно и убедительно так ни разу и не ответил. И такое впечатление было не только у деда; Петеру и то отцовские доводы представлялись не вполне убедительными. Ему казалось, что отец проговаривает слишком много слов, будто испытывает потребность что-то затемнить, и потому говорит без конца (или вовсе молчит), чтобы не сказать того, для чего достаточно было бы одной-единственной, но точной фразы.
Но теперь эту фразу он должен сказать, решил Петер, когда приехал на свои первые студенческие каникулы; они стояли с отцом на веранде, курили, и у отца вырвались горькие слова: Мало хорошего она со мной видела, бедняжка…
— Почему ты взял на себя то, чего не совершал? — спросил его Петер с неутоленным любопытством, а почувствовав, что отец снова пытается отвертеться от ответа, снова надевает на лицо эту свою неприступную, чужую маску, без промедления продолжил свой инквизиторский допрос: — Почему ты не защищался, как ты мог согласиться с таким обвинением, как ты мог допустить такую подлость, как ты мог растоптать собственную честь?..
Петер вдруг осекся, испугавшись собственных слов. Пожалуй, я хватил через край, подумал он, у меня нет права для таких сильных обвинений, да, баста, теперь мне уже никогда не узнать, как было дело, ведь если хочешь получить толковый ответ, надо и вопрос ставить толково, а я не нашел нужных слов, я ударил его по самому больному месту, безжалостно, грубо, этого даже дед не позволял себе, а у меня уж и вовсе нет такого права. Он невольно отступил на шаг, отвернул голову, словно хотел избежать неминуемого удара, заслуженной оплеухи.
Вся кровь бросилась отцу в лицо; он сильно сжал челюсти, задержал дыхание, казалось, грудная клетка, точно переполненный паровой котел, вот-вот взорвется, но потом он судорожно улыбнулся, медленно, сквозь сцепленные зубы выпустил пар из этого парового котла и стал говорить с невероятным усилием; стал говорить, пытаясь подавить ярость, проглотить оскорбление, говорил что-то о том, что не мог поступить иначе, так как речь тогда шла не о нем, о Владо Славике, тогда он уже не был частным лицом, захмелевшим мужичонкой, подравшимся в корчме за марьяжем, тогда он уже отвечал не только за себя, а в ту минуту, когда Мишо Гавулец остался лежать с разбитым черепом, он, Владо Славик, ощущал себя прежде всего общественным деятелем и коммунистом и потому не имел права попадать в передрягу, подрывавшую доверие людей к тому, что он собой в данный момент представлял.
Он говорил и говорил, и Петер снова не мог освободиться от мысли, что отец остался верен себе: слишком много громких слов, чтобы не сказать самого главного, и потому нетерпеливо оборвал его:
— Брось все эти фразы!
— Фразы? — вскинулся отец злобно, и Петер вновь осознал, что не нашел нужных слов, и потому поспешно, извиняющимся тоном добавил:
— Ну, ты пойми меня. Я все равно не могу взять в толк, как ты мог сознаться в том, чего не совершил. Надо было защищаться, разве не так? Тем, что ты признался в убийстве человека, именно этим ты все и дискредитировал.