Сцены из провинциальной жизни
Сцены из провинциальной жизни читать книгу онлайн
Кутзее из тех писателей, что редко говорят о своем творчестве, а еще реже — о себе. «Сцены из провинциальной жизни», удивительный автобиографический роман, — исключение. Здесь нобелевский лауреат предельно, иногда шокирующе, откровенен. Обращаясь к теме детства, столь ярко прозвучавшей в «Детстве Иисуса», он расскажет о болезненной, удушающей любви матери, об увлечениях и ошибках, преследовавших его затем годами, и о пути, который ему пришлось пройти, чтобы наконец начать писать. Мы увидим Кутзее так близко, как не видели никогда. И нам откроется совсем другой человек.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Все считают его обманщиком. Он никогда не может убедить маму, что действительно болен. Когда она уступает его мольбам, то делает это неохотно и только потому, что не в состоянии сказать ему «нет». Одноклассники считают его неженкой и маменькиным сынком.
Но на самом деле часто бывает так, что он просыпается утром задыхаясь, он так долго чихает, что эти приступы вызывают у него спазмы, и он еле дышит, плачет и мечтает умереть.
Существует правило: если ты не пришел в школу, нужно потом принести записку от родителей. Он наизусть знает стандартную записку мамы: «Пожалуйста, извините, что Джон вчера отсутствовал. У него была сильная простуда, и я подумала, что ему лучше остаться в постели. Искренне Ваша…» Он с тревогой в сердце вручает письма, которые пишет мама, зная, что это ложь, — их читают, понимая, что это ложь.
Когда в конце года он подсчитывает дни, в которые отсутствовал, выходит почти один из трех. Но он все равно первый в классе. Он делает вывод: то, что происходит в школе, не имеет значения. Он всегда может наверстать дома. Если бы он мог сделать по-своему, то не ходил бы в школу весь год, появляясь только для того, чтобы написать экзаменационные работы.
Все, что говорят его учителя, взято из учебников. Он не смотрит на них из-за этого свысока, и другие мальчики тоже. Ему не нравится, когда время от времени обнаруживается невежество учителя. Он бы защитил своих учителей, если бы мог. Он внимательно слушает каждое их слово. Однако слушает не столько для того, чтобы учиться, сколько на случай, если его поймают, когда он замечтался («Что я сказал? Повтори, что я только что сказал»), на случай, если его вызовут перед всем классом и унизят.
Он убежден, что он другой, особенный. Правда, он пока не знает, что в нем особенного, зачем он пришел в этот мир. Он подозревает, что не станет королем Артуром или Александром, которых чтили при жизни. Только после его смерти поймут, что потерял мир.
Он ждет, чтобы его призвали. Когда прозвучит призыв, он будет готов. И отзовется с решимостью, даже если придется пойти на смерть — как гусарскому эскадрону.
Награда, к которой он стремится, — ВК, Крест Виктории[15]. У американцев его нет, и, к его разочарованию, у русских тоже. И уж конечно же, его нет у южноафриканцев.
Он замечает, что ВК — инициалы его матери.
Южная Африка — страна без героев. Волраада Волтемаде, пожалуй, можно было бы считать героем, если бы не его смешное имя. То, что он плыл и плыл по морю во время шторма, чтобы спасти несчастных моряков, несомненно, говорит о мужестве, но было это мужеством человека или коня? При мысли о белом коне Волраада Волтемаде, стойко бросающемся в волны (ему нравится удвоенное, стойкое «о» в слове «стойко»), у него комок в горле.
Вик Товеел сражается с Мануэлем Ортицем за титул чемпиона мира в легчайшем весе. Поединок проходит в субботу вечером, он допоздна сидит с отцом, слушая спортивного комментатора по радио. В последнем раунде Товеел, измученный и окровавленный, бросается на противника. Ортиц пошатнулся, толпа сходит с ума, комментатор охрип от крика. Судьи объявляют решение: Викки Товеел из Южной Африки — новый чемпион мира. Они с отцом вопят от радости и обнимаются. Он не знает, как выразить свое ликование. И внезапно хватает отца за волосы и тянет изо всех сил. Отец отшатывается от него и смотрит как-то странно.
Целую неделю в газетах полно снимков боя. Викки Товеел становится национальным героем. Что до него, то его ликование идет на убыль. Он по-прежнему рад, что Товеел победил Ортица, но начинает задумываться, почему именно. Кто ему этот Товеел? Почему он не может свободно выбирать в боксе между Товеелом и Ортицем, как свободно выбирает между «Хамильтонз» и «Вилледжерз» в регби? Разве он обязан поддерживать Товеела, уродливого сутулого человечка с большим носом и крошечными черными бессмысленными глазками, только потому, что Товеел (несмотря на смешное имя) — южноафриканец? Разве южноафриканцы обязаны поддерживать других южноафриканцев, даже если не знают их?
От отца ждать помощи не приходится. Отец никогда не говорит ничего удивительного. Он неизменно предсказывает, что выиграет Южная Африка или Западная провинция, идет ли речь о крикете или о чем-то еще.
— Как ты думаешь, кто победит? — с вызовом спрашивает он отца за день до матча Западной провинции и Трансвааля.
— Западная провинция, причем с огромным отрывом, — непременно отвечает отец с точностью часового механизма.
Они слушают матч по радио, и выигрывает Трансвааль. Но отец непоколебим.
— В следующем году победит Западная провинция, — предсказывает он. — Вот увидишь.
По его мнению, глупо верить в победу Западной провинции только потому, что ты из Кейптауна. Лучше верить, что победит Трансвааль, и тогда будет приятное разочарование, если он проиграет.
Он все еще чувствует в руках волосы отца, жесткие, непокорные. Дикость этого поступка изумляет и тревожит его самого. Никогда прежде он не позволял себе таких вольностей с отцом. Он надеется, что больше такого не случится.
13
Поздняя ночь. Все спят. Он лежит в постели, размышляя. На постель падает оранжевая полоска от уличных фонарей, которые всю ночь горят на Реюнион-Парк.
Он вспоминает то, что случилось в это утро во время собрания, когда христиане пели свои гимны, а евреи и католики разгуливали на свободе. Два старших мальчика-католика загнали его в угол.
— Когда ты будешь ходить на занятия катехизисом? — спросили они.
— Я не могу ходить на занятия катехизисом, по пятницам мне нужно днем выполнять поручения моей матери, — солгал он.
— Если ты не ходишь на катехизис, ты не можешь быть католиком, — сказали они.
— Я католик, — стал упорствовать он, снова солгав.
Если случится худшее, думает он, готовясь к худшему, если католический священник придет к его матери и спросит, почему он никогда не ходит на занятия катехизисом, или (еще один кошмар) если директор школы объявит, что все мальчики с фамилиями, как у африканеров, должны быть переведены в классы африканеров, если кошмар станет реальностью и ему не останется ничего иного, кроме как кричать, бушевать и плакать, то есть вести себя как малыш (который, как он понимает, все еще сидит у него внутри, свернувшись, как пружина), если после этой бури ему придется в качестве последнего, отчаянного шага броситься под защиту матери, отказываясь вернуться в школу, умоляя ее спасти, — если он таким образом опозорит себя окончательно и бесповоротно, открыв то, что знают только он (по-своему), мать (по-своему) и отец (с презрением), а именно: что он еще малыш и никогда не вырастет, — если видимость, созданная годами нормального поведения, по крайней мере на публике, развеется и на всеобщее обозрение и осмеяние предстанет его уродливая плаксивая сущность, сможет ли он жить дальше? Не станет ли он таким же мерзким, как один из тех изуродованных, чахлых детей с синдромом Дауна — с хриплыми голосами и слюной на губах, — которым вполне можно было бы дать снотворное или задушить?
Все кровати в доме старые и усталые, пружины провисли, и они скрипят от малейшего движения. Он очень тихо лежит в луче света, падающем из окна, его тело вытянулось на боку, кулаки прижаты к груди. В тишине он пытается вообразить свою смерть. Отрывает себя от всего: от школы, от дома, от матери; пытается вообразить дни, которые будут идти без него. Но не может. Всегда остается что-то, что-то маленькое и черное, как орех, как желудь, который побывал в огне, сухой, пепельный, твердый, неспособный вырасти, — но он там. Как он ни старается, ему не удается уничтожить себя до конца.
Что же удерживает его? Страх перед горем матери, таким огромным, что он не может вынести мысль об этом больше секунды? (Он видит ее в пустой комнате, стоящую молча, прикрыв глаза руками, потом он задергивает занавесом эту картину.) Или есть в нем что-то еще, что отказывается умирать?
Он вспоминает, как его загнали в угол два мальчика-африканера, которые завели ему руки за спину и потащили к земляному валу в дальнем конце поля для игры в регби. Особенно хорошо он помнит того, кто был крупнее — такой толстый, что жир выпирал из его тесной одежды, — один из тех идиотов, которые могут сломать тебе пальцы или раздавить дыхательное горло так же легко, как сворачивают шею птице, безмятежно улыбаясь при этом. Он испугался, вне всяких сомнений, его сердце колотилось. Но насколько истинным был этот страх? Когда он, спотыкаясь, шел по полю со своими похитителями, разве не говорил кто-то беспечный внутри него: «Не важно, ничто не сможет причинить тебе вред, это просто еще одно приключение»?