Колесом дорога
Колесом дорога читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Почему, отчего, неизвестно, пришел ему на ум тот волейбол, быть может, потому, что перед войной вся деревня в волейбол ударилась. Играли меж собой, играли с пограничниками. Приходили вечером после работы, падали с ног, а бежали на площадку. Но немец не дал ему долго вспоминать. Автомат у него был настороже и злой, гораздо злее того, кому принадлежал. Повелительно вздрогнул его ствол, качнулся из стороны в сторону и сверху вниз, крестик как бы в воздухе нарисовал. И Махахей понял, что это в самом деле крест, могила, и начал медленно, сам удивляясь себе, поднимать руки. Жить хотели руки, хотя сам он и отказывался жить, ведь полонили его, забирали с позором в плен у родного села. Не дай бог, кто выглянет еще, увидит. И тот военком, отправлявший его на фронт, увидит. Ведь он поверил ему, выбрал из многих в селе, выбрал, несмотря на то, что тетка у него, у Махахея, оказалась за границей. Тетка, о которой он знать не знал, еще не родился, как она вышла замуж в соседнее село, а село то после отошло к Польше. Он об этом не знал, а другие знали. Сейчас он как бы оправдывал ту пометку. Рылся в памяти, отыскивая зацепочку, оправдание себе. Нашел, оправдался: «Я же в свитке, в свитке, он посмотрит сейчас и отпустит. Винтовка моя в хате, никаких при мне документов. Жетон смертный, он в пистончике в потайном кармане»,-— думал он сам о себе и хвалил себя за то, что заскочить успел в хату, и хорошо, что никого там не оказалось, без лишних глаз успел спрятать винтовку, накинуть поверх гимнастерки свитку. Свитка, она и спасет... И руки его уже были над головой, вольны и расслаблены, только голова что-то криво и косо держалась на шее. И у немца так же, когда Махахей поднял руки, почему-то искривилась вдруг шея. Лапнул его для прилику, отведя в сторону глаза, по карманам, по груди и погнал впереди себя от деревни, от хат, на дорогу, чему Махахей тоже обрадовался: не сейчас отпустит, так после, главное, никто его позора не увидит.
Уповая на это «отпустит», он покорно шел с немцами всю ночь. Не раз и не два мог сбежать, но не сбежал. Верил, все сделается само собой. И только утром этой вере пришел конец, когда к нему добавилось еще с десяток наших солдат и всех их строго пересчитали, приставили караульных. Только тогда он стал думать о побеге, понял, что произошло. И убежал на третий день. В нужнике снял и утопил обмотки и галифе. В исподнем, мало чем отличном от крестьянской одежды, пристроился к деревенским жителям, которых согнали на ремонт дороги. Эти жители, правда, тоже шли под счет. И он оказался в их колонне лишним. Нашелся паршивец, пытался выдать его. После третьего пересчета начал тыкать в него пальцем и кричать немцам: «Не наш он, не наш, солдат он!» Махахей приготовился уже к смерти, но она его почему-то обминула. Немцам, наверно, очень нужна была дорога, и утром они не стали разбираться, кто и почему здесь лишний, а вечером он уже был далеко, ушел на восток. И в пути дважды еще попадал в плен. Один раз бежал. Второй раз какая-то баба выкупила за поросенка. От той бабы он тоже сбежал. А в Смоленске его чуть не расстреляли. Только уже свои... Но об этом Махахею не хочется вспоминать. Не расстреляли, и ладно, и на том спасибо. А ведь могли, и даже очень просто — в той неразберихе, что творилась тогда под Смоленском, все было просто: и помереть, и остаться жить. Он остался жить. Больше того, там, под Смоленском, вновь объявился в нем тот, другой, что бросил его в родном селе, когда он поднял руки. Не хочется вспоминать о прошлом, о тяжелом Махахею сегодня, но не может не вспоминать, такой уж, видимо, день выпал, колесом и в обратную сторону крутятся мысли. И не только мысли, все в обратную сторону. Вот и с рыбалкой этой сегодняшней впал в детство: в речке, которой уже нет, хочет поймать изведенную рыбину, что-то рассыпавшееся уже давно, давно похороненное ловит в минувших годах. Иная местность, иная земля перед ним, жизнь на ней иная, незнакомая. И страшно ему: пережил он свою землю, свою речку, свою рыбу. Неприкаянно. Хоть молчит он, сжав зубы. Молчит душа его. Она, душа, правда, привыкла молчать. Даже баба Ганна не всегда могла догадаться, что у него на душе, хотя и чуяла эту его душу. Давил он ее. Давил, а она все равно при нем оставалась, не так, как тот, другой, несговорчивый в нем. Тот сразу же покидал его, и приходилось ему, Махахею уже, бежать из хаты, из села в это же поле, в этот же свой дубняк. И среди деревьев и трав сдавленная, оглохшая душа начинала оживать, начинала говорить с тем, несговорчивым, объяснять ему, что она душа.
Слов на свете много, но каждое ли надо вытаскивать на свет? Ведь иные из этих слов, и таких великое множество, для того и созданы, чтобы мог человек, душа его скрываться в этих словах, как в лесу. И чем меньше их произносится, тем меньше приходится душе прятаться, тем цельнее и сохраннее душа. Его полесская, князьборская земля ведь тоже не из разговорчивых. Чужак может пытать и мучить ее, но едва ли добьется слова, если сам он и никто из его родни не падал здесь, не уходил навсегда в эту землю, никто и не отзовется, никто не откликнется. Нет и не может быть разговора, если ты не дал этой земле своей крови, не напитал своим потом; не кинув ничего впереди себя, не найдешь ничего и позади. Вспороть землю канавами, выкорчевать, убрать все, что, на твой глаз, кажется лишним, не так уж трудно. Немного надо ума, чтобы обезъязычить, но, вот чтобы снова дать язык, научить разговаривать немого, этого не удавалось еще никому. Рядом с немым немеет и говорящий. Что может сказать это ровное поле, по которому Махахей сейчас идет? Оно ведь знает только миг, только день своего творения. Так было, правда, всегда, с мига, со дня творения начиналось все сущее и с того же дня приобретало свою родословную, продолжение ее. В продолжении и крылась мужицкая сила, добыток его и счастье на века. А здесь же создавалось одно, но рушилось другое. Отплакав свое, ушли из этих мест бобры. Дом они свой хоронили, хатки свои. И, схоронив, как беженцы, ушли навсегда отсюда прочь — в прочки подались. Глубокой ночью, в темноте, сохраняя в таинстве свой исход, пятясь от своих обмелевших озер и стариц, обнажившихся нор, гремя панцирями, и раки поползли к речке и речкой, водой сплыли вниз, в большую реку, осиротив, наверное, навсегда Князьбор. Плохо им стало в Князьборе. А плохо зверю, козявке, плохо и человеку, плохо, потому что все живое — родня человеку. Родным приходится Махахею и это поле. Там, впереди, виднеется уже Вовтино. В том Вовтино немцы в войну заживо спалили сто сорок душ. И кто догадается, кто подумать может среди этой белой ровности, как горели те души, как пеплом ложились на эту землю. Кто может подумать, что здесь, где сейчас стоит он, Махахей, тоже могила. Чужая могила, а могла быть и его. Тридцать, сорок лет он мог бы уже лежать здесь, парить землю. Но лежит другой. Как-то, в подпасках еще, гнал он здесь скотину домой и встретил чужого. Встретил, кинулся на заставу, привел пограничников. Вместе с пограничниками прибежали и князьборцы. Сбились с ног, но никого не нашли, следа даже не увидели и коситься уже начали на него, взбаламутившего село, дескать, отличиться захотелось, «шпиёна» поймать. Он уже и сам засомневался, видел ли кого. Не мог же человек сквозь землю провалиться. Отошел ото всех в сторону, к старице. И там, у старицы, за кустами, услышал всплеск, присмотрелся и увидел в воде человека. «Сюда, сюда!—закричал.— Тут ён!» Прибежал на его крик сам начальник заставы капитан Фурсов— «граница на замке, а ключ у меня в кармане».
Но нарушитель опять пропал, опять как сквозь землю провалился.
— В камыше сидит он, там стаился и через камышинку дышит...
И точно, они прождали минуты две-три, листья кувшинок, лежащие на воде, зашевелились. Фурсов продрался сквозь кусты к старице, за ним потянулся и Махахей. Два выстрела, слившиеся в один, остановили его, что-то тоненько, комаром пискнуло над ухом.
— Граница на замке, а ключ у меня в кармане,— пряча пистолет, сказал Фурсов.— Спасибо, молодец.