В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1
В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1 читать книгу онлайн
Среди литературы, посвященной царской каторге второй половины XIX века, главным образом документальной, очерковой, этнографической, специальной (Чехов, Максимов, Дж. Кеннан, Миролюбов, Ядринцев, Дорошевич, Лобас, Фойницкий и др.), ни одна книга не вызвала такой оживленной полемики, как «В мире отверженных». В литературном отношении она была почти единодушно признана выдающимся художественным произведением, достойным стоять рядом с «Записками из мертвого дома» Достоевского. Сам Якубович, скромно оценивая свой труд, признавал, что его замысел сложился под влиянием замечательного творения Достоевского.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Естественно, что при таких условиях он принужден был отделиться от русских и тесно сплотиться с кучкой своих единоверцев магометан. Жизнь шелайских вольнокомандцев в некоторых отношениях была далеко хуже жизни тюремных арестантов: зарабатывать копейку было негде и нечем, и приходилось питаться, как и в тюрьме, одной казенной баландой, не имея ни чаю, ни сахару; а уроки казенной работы были подчас тяжелее и больше. На Маразгали свалили ночной караул у амбаров с арестантскими вещами и продуктами. Ему приходилось бодрствовать по ночам в жестокие январские и февральские морозы, да и днем еще быть на посылушках у надзирателей. Бедняга вскоре совсем изморился и начал опять усиленно кашлять. В довершение злоключений в начале великого поста с ним случилось несчастье. Злобная и мстительная кобылка решила подвести его, и вот, заметив однажды под утро, что Маразгали, задремал на своем посту, кто-то утащил несколько гирек из-под казенных весов. Проснувшись и заметив кражу, он начал умолять арестантов вернуть гирьки, но негодяи не сжалились и даже поспешили донести эконому о пропаже. Последний впредь до решения начальника, который еще спал, приказал Маразгали идти тюремный карцер.
Я был в руднике в то время, когда его привели, а вернувшись с работ, узнал уже о постановлении держать Маразгали под арестом пять суток. Каждый день послал я заключенному через парашников табак и сахар узнавал от них, что здоровье его совсем плохо, что он лежит не поднимая головы и по временам только тихо стонет. На четвертый день ареста я еле уговорил фельдшера навестить Маразгали в карцере, и даже этот сомнительный представитель медицины нашел необходимым просить у Лучезарова разрешения немедленно перевести его в лазарет. Во время этого перевода я и увидал Маразгали и с трудом узнал. Мой бедный ферганский орел, что с тобой сталось?
Он показался мне каким-то ощипанным, полинялым, постарелым и невыразимо жалким! Желтый, бледный и грустный, он с трудом улыбнулся мне и кивнул головою; он едва переставлял ноги; волосы были всклокочены и влажны от лихорадочного пота. Даже одежда имела самый плачевный вид: скомканная шапчонка, изорванный халат и рыжие дырявые бродни…
В лазарете его поместили в отдельную маленькую каморку, и все свободное время я опять проводил с им. Признаюсь, теперь я временами даже желал ему смерти… Чего мог, в самом деле, ждать он от жизни? Что еще могла она ему дать, кроме нового горя, обид и лишений? Сам Маразгали, по-видимому, был вконец истомлен, и той молодой жизнерадостности, той бесконечной жажды — во что бы то ни стало существовать, какие замечались в нем во время первой болезни, теперь не было и следа. Но я старался отгонять прочь эти мрачные думы и недобрые желания, старался уверить все-таки и себя и больного, что он не умрет и на этот раз. И иногда благодаря моим речам в нем опять вспыхивал огонек надежды; но чаще он грустно качал головой в ответ на все мои уверения и горько улыбался. Все время, он не переставал кашлять кровью. Однажды я застал его в чрезвычайно возбужденном, состоянии. Он ждал меня и обратился ко мне со страстными упреками:
— Зачем я не бежаль, Николяичик? Зачем слюшал тебя? Зачем ты говорил?..
И слезы хлынули градом…
Вскоре после этого Усану стало как будто лучше. Когда приехал наконец тюремный врач, очередного посещения которого (раз в полгода) давно уже тщетно ждали в нашем руднике, — в нем возродилась настоящая надежда, и, приподнявшись с постели, он, казалось, с мольбой устремил на него взор. Но доктор — подлинно каторжный доктор! — едва взглянул на больного и, махнув рукой, пошел вон. Я не вытерпел и подошел со словами:
— Ради бога, доктор, осмотрите получше этого мальчика… Быть может, еще возможно что-нибудь сделать.
Доктор нахмурился.
— Брат? Родственник?
— Нет, но судьба этого юноши так трогательна…
— Будь она вдвое трогательнее, медицине тут нечего делать. Если бы можно было в Италию или на остров Мадеру, ну тогда… Но в каторге…
— Но вы же его не осматривали?
— То есть это… что же такое? Учить меня? Служителя, больничные служителя! Господин фельдшер! С какой стати ходит сюда посторонний народ? Здесь не театр, а больница! Здесь не трактир! Больные нуждаются в спокойствии!
Я пожал плечами и вышел.
Наступила новая весна. Прилетели первые ее вестники — маленькие вертлявые плиски. Солнышко начало пригревать сильнее. На крышах ворковали голуби, весело летали и чирикали повсюду забияки воробьи. На сопках показалась зеленая травка, и Маразгали стал выходить на двор греться на солнышке. Возродились мечты о доме и матери.
— Николяичик, я видел сегодня, — сказал он однажды, — ночью видел… сартанка… Красивый-красивый!
Он прищелкнул даже языком для лучшего определения красоты виденной во сне сартанки — и вдруг страшно переконфузился, покраснел и укрыл голову желтым больничным халатом.
— Я выпишусь скоро, Николяичик, ей-бог, выпишусь! Смотри: я совсим здоров, совсим. Только вот тут немножко болит… тут… вот как это место… Черт знайт, что там болит? Сердце болит, печенка болит? Черт знайт!
Порывы жизнерадостности проходили, и их сменяла тупая, ничем не интересующаяся апатия, когда даже в самые солнечные и теплые дни я не мог уговорить его покинуть душную больницу и выйти на свежий воздух. Тогда пугал его самый легкий ветерок, и ни птички, ни солнышко, ни первые цветы — ургуи, [52] которые я приносил ему из рудника, не могли развеять его мрачного сплина.
Внешний вид тоже быстро ухудшался. Тело прекратилось в настоящий скелет; в лице не было ни кровинки, на губах только играла порой кровь, да глаза горели особенно ярким огнем и необыкновенно расширились. Он догорал, как свеча…
Раз я застал его разбирающим перед осколком зеркала волосы на голове.
Увидав меня, он хрипло засмеялся.
— Смотри, Николяичик, смотри: сидой… И тут сидой, и тут… Весь волос — старик!
— А сколько тебе лет, Маразгали?
— Бог знайт. Судилься Маргелан — шестнадцать лет… Судилься Верный — два год прошло… Дорога один год… Алгачи сидел — еще год… Здесь — еще полтора год.
— Значит, тебе двадцать два года.
— Да, двадцать два. Кто знайт? Мат знайт…
И при последнем слове он горько задумался.
Я давно уже чувствовал некоторый упадок собственных сил и решил, пользуясь этим предлогом, самому записаться в больницу, предвидя близость роковой развязки и желая находиться последние дни при своем любимце. Лампада угасала быстро, масло было на исходе.
В последние дни умирающий говорил со мной о боге, спрашивал, куда попадет он в бегиш — рай, или джагенем — ад? Увидит ли отца и брата? Увидит ли мать? За последнее он особенно боялся, так как в Коране, по его словам, ничего не упоминалось о будущих судьбах женщин.
Утром последнего дня он еще раз оживился, привстал на койке и начал яркими красками описывать Маргелан, восхищаясь его сладким урюком, рисом и пр., причем несколько раз прищелкнул даже языком.
— Наша сторона, Николяичик, тоджи трава есть: всякая болезнь лечит, всякая болезнь!.. Ах, здесь нет такой трава… А эти лекарства… Черт знайт, ничего не помогайт, ничего!
И он опять прищелкнул языком, чтобы лучше выразить свои горестные чувства по этому поводу. Не зная, что ответить, я нашел почему-то нужным сообщить одну слышанную мною новость, будто на Кавказе устраивается каторжная тюрьма для южных инородцев, которые не в силах выносить холодного сибирского климата. Услыхав это, он как будто обрадовался.
— Это хорошо, — сказал он серьезно. — Кавказ хорошо.
И, улегшись снова, завернулся с головой в одеяло. Я вышел. В два часа дня пришел ко мне больничный служитель Дорожкин, улыбаясь:
— Вот чудак этот Усанка! Сейчас зовет меня: «Давай, говорит, есть! Теперь много есть буду… Больше, больше всего тащи!» Я натащил ему яиц, хлеба… и он целых три яйца съел и большущий ломоть черного хлеба. Теперь спать лег.
Я рассердился на Дорожкина: