В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1
В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1 читать книгу онлайн
Среди литературы, посвященной царской каторге второй половины XIX века, главным образом документальной, очерковой, этнографической, специальной (Чехов, Максимов, Дж. Кеннан, Миролюбов, Ядринцев, Дорошевич, Лобас, Фойницкий и др.), ни одна книга не вызвала такой оживленной полемики, как «В мире отверженных». В литературном отношении она была почти единодушно признана выдающимся художественным произведением, достойным стоять рядом с «Записками из мертвого дома» Достоевского. Сам Якубович, скромно оценивая свой труд, признавал, что его замысел сложился под влиянием замечательного творения Достоевского.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Однако я с затаенной тревогой следил за этим видимым воскресеньем, опасаясь, что оно лишь временное и продлится недолго. И действительно, благодаря своей неосторожности на работах, от которой я бессилен был уберечь его, в октябре месяце, когда наступила гнилая северная осень, ветреная, то со снегом, то с дождем, то с внезапным морозом, Маразгали сильно простудился и заболел воспалением легких. Пьяница фельдшер не хотел было класть его в лазарет и все допрашивал меня; чего я так хлопочу об этом «звереныше»? Но я пригрозил, что пожалуюсь начальству тюрьмы, и тогда, веря преувеличенным слухам о моем влиянии на последнего, он немедленно исполнил все мои желания. Впрочем, если Маразгали и перенес счастливо эту болезнь, то единственно благодаря могучей природной организации, а отнюдь не заботливости или искусству этого темного эскулапа. С своей стороны, я делал все, что мог, для Маразгали, делясь с ним тем, что сам имел, и все свободное время просиживая близ его койки. Говорить ему много нельзя было, но он глядел на меня теплыми, благодарными глазами и ласково улыбался. Однажды он спросил меня шепотом:
— Я не умру, Николяичик, нет?
Я поспешил, разумеется, дать отрицательный ответ — даже рассмеялся деланным смехом, хотя в душе далеко не был уверен, что опасности нет, — и Маразгали горячо пожал мою руку. Он перенес эту тяжелую болезнь, но потом часто мне признавался, что сильно боялся смерти и страстно хотел остаться жить…
Между тем в моей голове созрел план освободить Маразгали из каторги и вернуть на родину. План этот состоял в подаче на высочайшее имя прошения от имени Усанбая с изложением всей его плачевной истории, без малейших прикрас и оправданий. Мне представлялось ясным как божий день, что если только прошение дойдет до Петербурга и будет там прочитано, — свобода Маразгали обеспечена. Придя к этому убеждению, я решился опять прибегнуть к «гуманным» чувствам бравого штабс-капитана. На этот раз Лучезаров удивился моей просьбе и прежде всего выразил сомнение, чтобы попытка могла иметь успех.
— Таких просьб тысячи пишутся, — сказал он, — и из тысячи на одну обращают внимание.
Я отвечал, что эта именно просьба и может быть одной из тысяч, так как я глубоко уверен в ее правоте законности. Лучезаров пожал плечами.
— Да какая ему польза будет? — продолжал он еще говаривать. — Ведь он… все равно же умрет? Ведь у него чуть ли не чахотка?
На это я возразил, что все люди смертны, и тем не менее каждый думает о лучшем будущем.
— Ну что же, — решил наконец Лучезаров, — сочиняйте, пожалуй… Я прикажу потом своему писарю переписать по-настоящему.
Вернувшись в тюрьму, я немедленно, написал прошение, перелив на бумагу, казалось мне, лучшую часть своей сердечной крови… Лучезаров, прочитав, выразил полное одобрение:
— Сильное у вас перо, сильное!
И еще раз подтвердил обещание отдать прошение писарю для переписки и отправить затем куда следует.
После этого мы предались с Маразгали мечтам еще более радужным, чем в тот раз, когда писали к дяде Пирмату. Мы решили, что ровно через год, следующей осенью, должен получиться ответ из Петербурга… В том, что ответ будет благоприятный, я не сомневался ни на минуту и старался уверить в том же и своего друга. Но однажды мы чуть серьезно не поссорились. Еще раз (кажется, уже в десятый раз) заставив Усана рассказать историю убийства киргиза, я впервые обратил внимание на то обстоятельство, что он подал отцу шашку, и мне показалось, что раньше он скрыл от меня это важное обстоятельство.
— Зачем же ты раньше молчал? — рассердился я. — Вот царь и скажет теперь, прочитав прошение, что ты лжешь, потому что в деле отыщется другой твой же рассказ.
Маразгали ужасно огорчился.
— Я говориль, Николяичик, говориль, — шептал он, оправдываясь и глядя на меня умоляющим взором, — ты забыль…
— Нет, ты скрыл, Усан, скрыл и этим, может быть, повредил себе!
Но тут за Маразгали вступились другие арестанты, много раз, подобно мне, слышавшие его рассказы о своем прошлом и подтвердившие, что он всегда упоминал о шашке и я напрасно обвиняю его во лжи.
Маразгали с упреком взглянул на меня.
— Вот видишь, вот видишь, — вскричал он радостно, — Маразгали говориль… Он ничего не пряталь!
Я был пристыжен… И хотя Усан тотчас же простил и забыл мою несправедливость, но им овладело уже беспокойство о том, ладно ли написано прошение. С большим трудом я его успокоил, сообразив и сам, что допущенная мною неточность, бывшая скорее простым, умолчанием, нежели ложью, ни в каком случае не могла повлиять на неблагоприятный исход дела.
Незабвенные вечера, полные веры и счастья! Мы оба так живо рисовали себе, что вот уже пришло Маразгали полное помилование и он едет домой, в свой теплый и светлый Маргелан… Он находит там живой и здоровой мать и всех родных и собственной рукой пишет мне обо всем подробные письма… Наши мечты забегают иногда так далеко, что уже и я выхожу на поселение и еду к нему же, Маразгали, в его Маргелан; он угощает меня урюком, рисом и жирной бараниной, и мне до того приводится по вкусу Ферганская область, что я сам решаюсь там навсегда поселиться… В конце концов Маразгали женил меня на узбечке и плясал на моей свадьбе… Наивные золотые мечты! Что сталось с вами?
Между тем бравый штабс-капитан, со своей стороны, хотел выказать Маразгали благоволение и в самый день Нового года объявил о выпуске в вольную команду, до которой по закону ему оставалось еще около года. Выпуск этот для обоих нас был так неожидан, что Маразгали в первые минуты совсем растерялся, хотя, видимо, все-таки обрадовался… Обрадовался и я…
Однако, вспомнив, что нам приходится расстаться, Маразгали внезапно омрачился и стал меня уверять, что не рад вольной команде, что тюрьма лучше. Я утешал сто и, пожимая руку, все повторял:
— Помни, Усан, что я говорил тебе: не играй в карты, не пей водки, не беги! Убежишь — тогда все пропадет, ни дома, ни матери не увидишь, потому что все равно тебя поймают. Жди лучше ответа на прошение.
— Лядно, лядно, Николяичик… Будь здоров!
И мы расстались…
К сожалению, жизнь Маразгали в вольной команде сложилась в высшей степени неудачно. Не было там руки, которая бы оберегала его от всего злого и темного. Прежде всего у него установились дурные отношения с русскими вольнокомандцами-товарищами. Многие и в тюрьме уже с завистью поглядывали в последнее время на то, что благодаря дружбе со мною он находился в лучшем материальном положении и жил «словно барин какой». Не нравилось некоторым и то, что я написал ему прошение, тогда как многим русским отказывался писать.
— Чем он лучше нас, татарский змееныш? Ведь каждому на волю-то хочется.
Путем разных темных слухов и сплетен недоброжелательство это перенеслось и за стены тюрьмы: говорили, что Усанке сам начальник покровительствует и что тут дело неспроста — что он «язычком, видно, ударять умеет»… Начались мелкие придирки и преследования. Представляю себе, что должна была выстрадать гордая душа Усанбая, терпя эти неправые обиды и нападки; представляю себе и дикие вспышки его чисто восточного гнева, во время которых он и в тюрьме бывал страшен… Так, помню одну стычку его с Тараканьим Осердием из-за какого-то злополучного мешка, полученного из стирки. Тараканье Осердие признавало его своим, а Маразгали указывал на какой-то значок зубами, сделанный им на мешке в виде метки. Сначала шло простое словесное перекосердие, причем оба, соперника держались обеими руками за спорную вещь; но потом Маразгали внезапно вспыхнул как огонь и вслед за тем смертельно побледнел… Руки задрожали и судорожно сжались… Он был живописен в эту минуту со своей поднятой гордо головой и страшно потемневшими глазами… Тараканье Осердие выпустило мешок из рук и, шамкая про себя какие-то ругательства, — отступило… Могу поэтому вообразить, как бегал однажды Маразгали с ножом в руке за вольнокомандцем, который обозвал его самым ужасным для каждого арестанта словом, означающим шпиона… Насилу удержали его и успокоили.