Колокола
Колокола читать книгу онлайн
Написанная в годы гонений на Русскую Православную Церковь, обращенная к читателю верующему, художественная проза С.Н.Дурылина не могла быть издана ни в советское, ни в постперестроечное время. Читатель впервые обретает возможность познакомиться с писателем, чье имя и творчество полноправно стоят рядом с И.Шмелевым, М.Пришвиным и другими представителями русской литературы первой половины ХХ в., чьи произведения по идеологическим причинам увидели свет лишь спустя многие десятилетия.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Не пущу, — сказал Василий, встав с постели.
Уткин собрал журналы и протянул ему руку.
— Татарина еще приведешь.
— Чудак ты, — обернулся Уткин с порога. — Разве человек будет звучать? Колокол.
Василий отвернулся от него и стал тряпкой протирать оконце с радужным стеклом.
— Ну, как знаешь. Прощай.
Все эти дни, когда Василий лежал больной, он вспоминал Николку, Чумелого и умершую жену. С ними ему было, о чем говорить, но они только вспоминались, даже ни разу никто из них не приснился: «Уплыли, как на льдине. И льдина растаяла», — подумалось ему о них.
Когда он впервые, после болезни — на отдание Пасхи, — зазвонил, ему показалось, что не он звонит, а колокола сами наперебой напоминают ему что-то важное, высокое и нужное. Он по-новому прислушался к их голосам. Голоса эти для него никогда не тонули в звоне: как бы ни лился он сплошным потоком, в простом ли трезвоне, или в хитрых Власовых звонах, Василий и в потоке различал и старые, редкие слезы Плакуна, и легкое серебро Разбойного, и золото Княжина. Говор их голосов, неизменных и твердых, был для Василия ближе и понятней пасмурной или радостной молвы человеческой, всегда смутной и тревожной. После болезни эти голоса казались ему ожившими и родными. Он слушал их с радостью.
Вдруг кто-то тронул его за плечо. Пред ним стоял рабочий Фадеев.
— Кричу, кричу тебе: не слышишь! — кричал он над ухом Василья. — Брось звонить! Мешаешь!
— Кому мешаю? — изумленно ответил Василий криком же из-под колокола.
— Митинг не площади происходит. Говорить не даешь. Ничего не слышно. Прекрати звон! Махали тебе с площади — прекратить!
Василий сурово оглядел рабочего:
— Не дозволено.
— Говорят: прекрати!..
Василий, не отвечая, звонил.
Фадеев стоял в нерешительности. «Не тащить же его за шиворот из-под колокола!» — подумал он и, решив, что к обедне благовестят недолго и звон скоро кончится, пошел с колокольни.
На площади реяли красные флаги.
После обедни соборный протоиерей, Промптов, вызывал Василия к себе: сидел за пирогом и кофеем из гималайского жита, в фиолетовой рясе, прикрыв бархатной скуфейкой пышные, черные с легкой проседью волосы. Василию он сказал внушительно:
— Вот что, друже: довлеет дневи злоба его. Знаешь? Злоба «сего дневи» — ходить с красными тряпками и пустословить на площадях. Пресечь этого мы с тобой, к сожалению, не можем, а прать против рожна не спасительно. Стало быть, нужно сделать применение. Служили же мы на Пасху, и до сей «злобы», в красном. Пусть себе краснеют, авось когда-нибудь и вылиняют: красная краска линючая. А к слововержению на площади применись. Не говорю: не звони: — звони, но применительно к обстоятельствам, — когда нужно, и сократи и ослабь. А то жалуются на тебя… звонишь, ораторствовать им не даешь…
— Значит: не звонить! — глядя исподлобья, спросил Василий.
— Чудак! — отмахнулся от него пухлой рукой протоиерей, и налил себе на блюдечко сероватого кофе, — Кто говорит: не звонить? Звони, но с рассуждением. Все мы теперь должны действовать, так сказать, не прямым действием, а с рассуждением. Понял?
Василий благословился у протоиерея и ушел.
С этих пор он больше любил ранний звон к утрени или к ранней обедне, когда звонить можно было просто, как он званивал долгие годы.
Однажды, перед всенощной, августовским вечером, к нему в каморку пришел молодой человек в куртке из солдатского сукна, с серым, худым лицом и живыми, плоскими, как медные полушки, рыжеватыми глазами.
— Не узнали? — спросил он Василия, стоя на пороге.
— И не знал, — ответил Василий, посмотрев на него.
— Нет, должно быть, знали. Вот что. Я — Павлов, Григорий, рабочий. Послал меня к вам Коняев. Знаете?
— Знаю.
— Надо мне пожить у вас малость. Недели две. Негде мне. Коняев просил. Вот пишет.
Он подал записку.
Коняев писал: «Хромаю, а то бы сам пришел. Приткни, Василий Дементьич, этого типа у себя недельки на две. Нуждающийся. Спасибо скажу».
— Живи, — сказал Павлову Василий.
— Один вопросец только, — сказал Павлов, и обвел глазами каморку Василья. — У вас народу здесь мало бывает? Не обеспокоить бы.
— Никто не бывает.
— Разрешите, тогда я останусь.
— Оставайся.
Павлов поселился у Василия. Василий тачал сапоги и был молчалив. Павлов целыми днями спал на полу, на войлоке, а с колокольни сходил только вечером и объяснял, что идет в баню.
Василий дивился:
— Что это ты бáнный такой? Через три дня ходишь: богат видно.
— Вошеват я, а не богат, — объяснял Павлов. — На мне вшей нету, это-с ручательством, но страх у меня перед вошью. Никого не боюсь, а вши боюсь.
— Где ж ты перед вошью страх узнал?
— На войне.
— Стало быть, с войны ты?
— С войны.
— В отпуске?
Павлов засмеялся и посмотрел в глаза Василью открыто и насмешливо:
— В отпуске, — ответил он и помолчал. Потом сказал серьезно: — Сами себя мы отпустили, дядя Василий. Да и вас всех отпустить хотим.
— Ты — дезертир?
— Нет, говорю: в отпуске.
Василий нагнулся над сапогом и промолвил вполголоса:
— Мне все равно. Я ничего не знаю. Будь, кто хочешь.
Павлов лежал на полу, на шинели, и свертывал папиросу.
— А вот не кури, — заметил Василий. — Это было прошено, чтоб не курить.
— Ладно, не буду, — отвечал Павлов, сунул свернутую папироску в карман, и молвил:
— Скоро, дядя Василий, нельзя будет не знать. Всем придется знать. Всему народу нужно в отпуск… Вшей покормили. Будет.
Василий молчал. Поднял лицо от нового голенища, которое сшивал, суча дратву, и сказал:
— Смотрите, Россию в отпуск не пустите… в чистую отставку.
— Не пустим, дядя Василий. Не военный ты человек: отпуск — не отставка.
— Что-то на отставку похож. Слышал я, будто город Ригу немцам сдали…
— И Ригу сдали, и овин сдадим, если нужно будет, — засмеялся Павлов.
— Без овина, гляди, без хлеба останетесь.
— Нет. На Риги нам нечего смотреть. Новую свáю под Рассею забиваем. На пролетарское утверждение. Целину поднимем. Хлеб лучше на целине родится. Хлеб, как человек, волю любит.
— А война…
— А война вошью изошла. Конец ей. Вошь ее кончила. Вшу никакая пушка не прошибет. Выжигать вошь надо. Я каждое утро просыпаюсь — вошью дрожу: будто она меня точит сызнутри, и по кишкам, будто у меня вша ползет, и в кишках — вшивое гнездо. Ты на меня не дивись, дядя Василий, что я в баню все бегаю. Перекусала нас всех эта вошь — и стали мы все бешеные… Я и не таю, прямо говорю: я — бешеный. Пролетарий Павлов Григорий — бешеный: не тронь меня, а я трону — и ответа с меня нет: я вошью миллион раз укушен… Злые мы все, вшиватые… Вшивый укус нам надо сорвать.
— Что же, кусаться хочешь?
— Нет. В отпуск пролетариат труждающийся пустить хотим, — и чтоб всех сразу! Без промедления.
— Давай Бог.
Павлов ухмыльнулся:
— Что Его трудить! Без давалок возьмем…
— А коль не дадут?
— Дядя Василий, — слышь ты, бабушка у меня была. Прядет, бывало, и разговаривает: «рука руке — рознь: есть рука дающая, а есть рука берущая: и не дают, так берет: самобратка рука, самохватка». Так вот у нас, у вошеватых, у всех руки повыросли одинакие: самобратки…
— И без рук, бывает, что остаются…
— Бывает. Тогда бывает еще рот самохват, а в нем зубы — самоклювы: крепкие. Волчьи. Клюнули — не выпустят. Понял!
Павлов прожил не две недели, а до октября. Он чаще и чаще отлучался по вечерам с колокольни. Василий не спрашивал, куда он ходит. Уходя, Павлов иногда сам объяснял ему, смеясь:
— В баню…
Однажды он добавил к этому:
— Баню топить: помыть хотим кое-кого… Попарить. Веничком еловым. Поершистей!
Осень была гнойно-дождливая. Дров было мало. Василий зяб в каморке. Холодом и сыростью несло от толстых лупившихся стен. Дня два Василий не сходил с колокольни. Отзвонив, просиживал он безвыходно в каморке за работой. Ему нездоровилось. К вечеру перемогся и пошел звонить ко всенощной. Было темно. По привычке, он посмотрел на город. Его удивило: нигде не зажглось ни одного фонаря и ставни у домов были прикрыты. Вся в темноте была и ходуновская фабрика. Ветер пролетывал наискось через колокольню, — и, не задерживаясь, улетал в гнилую октябрьскую мокреть и хлябь.