Колокола
Колокола читать книгу онлайн
Написанная в годы гонений на Русскую Православную Церковь, обращенная к читателю верующему, художественная проза С.Н.Дурылина не могла быть издана ни в советское, ни в постперестроечное время. Читатель впервые обретает возможность познакомиться с писателем, чье имя и творчество полноправно стоят рядом с И.Шмелевым, М.Пришвиным и другими представителями русской литературы первой половины ХХ в., чьи произведения по идеологическим причинам увидели свет лишь спустя многие десятилетия.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Будет, мама! — сказал Коняев, покоряясь ее ласке.
Он отвел ее лицо руками, поглядел на нее пристально.
— Постарела! — и перевел глаза на себя. — Ну, да и я теперь старичок... Полеживаю вот...
Тут подошел к нему Уткин. Он принес в газетном пакетике винограду.
Коняев протянул руку из-за одеяла, потончавшую, побелевшую, ставшую за болезнь не рабочей, — нежной и как будто уменьшившейся.
— Как живешь? — спросил он Уткина, улыбаясь.
— Фавст, Фауст жив, а Мефистофелю и умирать не положено... — усмехнулся Уткин, но нерадостно. Наклонился над Коняевым, хотел поцеловать его, — но вместо этого пожал ему еще раз руку... И задержал ее в своей, дрожащей. — А живу, — нет, не хорошо живу. Тоскую я, как попадья, к которой нигилист пошел в зятья...
— Кто ж пошел к тебе в зятья? — тихо пошутил Коняев.
Вступила и мать Коняева:
— В зятья — слышу... Дочку выдаете, Сергей Никифорыч?
— На выданье, на выданье, Мария Ивановна.
Он придвинул табуретку к самой постели и указал на нее матери Коняева:
— Говорите. Я номер 2-ой. Да и наговоримся еще.
Смеркалось. Раненые соседи Коняева дремали. Марья Ивановна передавала сыну несложную повесть о своей тесноте и трудноте. Вдруг она остановилась, оглянулась внимательно вокруг себя и шепнула сыну:
— Коростелева-то, слышал ли? — угнали... В Сибирь, говорят.
— Слышал, — ответил Коняев... погладил ее руку: — Про себя говори...
В палате сгустилась в углах темь. Уткин стоял у окна и барабанил тихонько пальцами по стеклу. За стеной тяжело прошагал кто-то и свалил дрова к печке, на пол. Опять стало тихо. Мать рассказывала что-то Коняеву мерным, неторопливым голосом.
Вдруг гýдкий, полнозвучный удар колокола прорезал широко сентябрьскую хмурь и сонь. Кто-то из раненых проснулся — и прошептал со вздохом:
— Праздник завтра... Покров — что ли...
Второй, третий, четвертый удары еще шире прорезали темь, проведя в нее какую-то светлую, крепкую, прямую, непроезженную, поднимавшуюся ввысь...
Мать Коняева перекрестилась и продолжала свой будничный сказ... Коняев провел рукой по ее лбу и сказал:
— Погоди, мать.
Он слушал звон.
Уткин отошел от окна и присел к Коняеву на кровать.
Дорога, пролагаемая звоном, все ширилась, ширилась — и, светлея, выводила на какой-то простор... Когда открылся этот простор, дорога была уже не нужна, и звон смолк. Молчали в темноте. Было жутко оттого, что было неизвестно, сколько человек молчит: трое — или и те, кто спали и кто проснулся от звона. Тихая хмурь заполняла комнату и залепила окно серым пластырем осеннего вечера.
Коняев тронул рукой мать:
— Мятно у вас живут, мать. С холодком. Не люблю мяты. Ну, прощай, мать. Уж поздно. Пора тебе. Приходи. Ну, пока.
Он пригнул к себе наклонившееся лицо и поцеловал.
Коняева отошла от кровати. Уткин сказал:
— Прощай, Фауст.
— Прощай. Ты приходи. Что ж ты мне не ответил на телеграмму из Минска?
— Не признаю телеграмм. Телеграмму я пришлю только с полустанка «Геенна Огненная», и телеграмма будет всего в одно слово: «тепленько»
Он отошел на шаг и вернулся:
— Между прочим, у меня опять умножение рядов пролетариата.
И пошел догонять мать Коняева.
Усикова вошла в палату.
Демертша заходила к Коняеву обменять ему книги. О войне, о ране, о его личной жизни она избегала говорить. Но однажды она спросила его:
— Вы — воскресший Лазарь. Что же вы, мой друг, думаете делать, когда выздоровеете?
— Работать, — отвечал Коняев.
— Работают те, кто не спускались в преисподняя, друг мой, — а кто был там и воскрес, — те... — Она не договорила и улыбнулась. — Впрочем, у вас есть кое-что, избежавшее Гуттенбергова изобретения... С ним будете возиться?
Она пошевелила губами, как будто пережевывала что-то твердое и невкусное.
— Да, с ним, — твердо ответил Коняев.
— А знаете, Коняев, — она говорила тихо, — что есть и другие тетрадки, которые избегают Гуттенберга? — О, совсем другие!..
Она протянула ему маленькую тетрадку из синеватой грубой бумаги, исписанную полууставом, с красными киноварными заглавиями и начальными буквами.
— Посмотрите, мой друг... Это тоже не Гуттенберг.
Коняев развернул тетрадку, — и прочел:
«Аще который человек поверует сему, приложатся ему лета живота. Аще, который человек не поверует и возглумится, оный аду всесмехливому предан будет..».
— Чему поверует? — спросил Коняев.
— А вот, посмотрите... Страница 5-ая.
Демертша раскрыла ему тетрадь.
— «Ангел Божий» пешеходствует, Антихрист же окаянный в безконных колесницах ристает. Ангел Божий нищ, оный же противник изобилует. Ангел Божий Богом вразумлен и научен, оный же обезумен книгами многими и писаньями неисчетными. Ангел Божий — Божиими словесы глаголет, оный же пес — многими наречьями человеческими, Ангел Божий — тайн Божиих ведатель, оный же прегордый — книгочтец дерзновенный. Ангел Божий и нищету приемлет, как богатство, оный — завистник — небесное богатство расточив, земному обилию ревнует и на обладающих злобною завистью пылает»…
— От кого это у вас? — спросил Коняев, отдавая тетрадку.
— Не интересно, от кого, а важно, чтó. Подумайте. Все, чего добиваются в ваших не-гуттенберговских тетрадках, все здесь отметается, как Антихристово…
— Кем отметается, Анна Осиповна? — сказал Коняев. — Попами!
— Тише говорите, — наклонилась она над ним. — Я с попами не имею никакого дела. Я же лютеранка. Нет, отметается теми, кто могли бы позавидовать… теми, — поправила она себя, — для кого предназначены ваши тетради. Я получила это через одну женщину, ее зовут Тришачиха… Она достала это у одной девушки с фабрики. Ее зовут так же чудно, как вас… Вы — Фауст, а она…
— Фигушка?
— Вот-вот… Отвратительная привычка русских давать глупые прозвища.
— Она ненормальная, — сказал Коняев.
— Человеческая норма — икс, под которой подставляют все, что угодно… Это, — Демертша щелкнула пальцем по тетрадке, — это читают девушки на фабрике…
— Несознательные.
— Одна из них у меня была. Она отлично умеет шить. Я говорила все, что есть в ваших тетрадях. Я уверена: вы бы меня похвалили — я стала на ваше место. И знаете, что она мне ответила на это: «Что уж тут делать, барыня, когда меч и над правыми, и над виноватыми занесен?» — «Какой меч?» — я спросила. «Архангелов, — отвечает, — из Божьей руки». Вот как они воспринимают войну, нищету и все прочее, о чем есть в ваших тетрадках.
Коняев хотел ей что-то ответить, но она, забыв о нем, начала думать вслух:
— Я выросла в России, но русских я не понимаю. Где в другом месте и у кого могли бы еще столкнуться два не-Гуттенберга, несоединимые, как лед и огонь? А тут в одном месте, у одних и тех же людей…
Демертша нагнулась опять к Коняеву:
— Они ведь и ваши тетрадки читали. Они все знают, что там есть. Они не сознательные? Нет, тут что-то другое… Тут русский удел. Вы тянете в одну сторону, они — в другую, те… — Она нахмурилась: лицо ее стало обиженным, с брезгливой усмешкой, — те, кто шлют вас туда, — она указала рукой в окно, а потом на кровать, — а оттуда — сюда, те тянут в третью сторону… И узел только затягивается туже. Несчастная страна!
Она сунула Коняеву тонкую, вялую руку — и вышла.
Через три недели было разрешено перевезти Коняева домой.
Он мог уже, опираясь на палку, немного двигаться по комнате. Рабочие с фабрики приходили его навещать и рассказывали ему свои новости. Фабрика работала во весь мах, но есть недохватки в хлопке, в топливе, в продуктах. Коростелев в Сибири; от Павлова нет известий. Туськин жив и пишет с войны письма, в которых сообщает: «Приеду и налажу производство». Уткин пьет, и назначен к увольнению при первом подходящем случае. Пажитнев бил тайно «маленького Ходунова» за то, что переносит из нижнего этажа в верхний, но тот не жаловался, и дело сошло.
Коняев слушал, задавал вопросы и, когда выслушал про «маленького Ходунова», спросил: