Том 3. Московский чудак. Москва под ударом
Том 3. Московский чудак. Москва под ударом читать книгу онлайн
Андрей Белый вошел в русскую литературу как теоретик символизма, философ, поэт и прозаик. Его творчество искрящееся, но холодное, основанное на парадоксах и контрастах.
В третьем томе Собрания сочинений два романа: «Московский чудак» и «Москва под ударом» — из задуманных писателем трех частей единого произведения о Москве.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
И зигзаг от испуга к нечаянной радости, не разрешаясь ничем, разрешился часов через двадцать.
Раздался звоночек.
Просунулась в двери большая толстуха, какая-то вся отверделая, с черно-лиловым лицом и в больших черно-синих очках:
— Вам кого?
— !
— Может, барина?
— !
— Барышню?
— !
— Может, барчонка?
— !
— Кто там?
— Да какая-то барыня — за подаяньем, должно быть: молчит, не в себе.
Все вскочили.
— Пойду!
— Нет, голубчик мой Вассочка… Боже тебя упаси… Предоставь это мне…
— Мама, мамочка, — спрячьтесь.
Но знала: пороги сознания сняты; стоящее надо принять: и, шатаясь, — пошла, меловая, немая; профессор рванул прочь от двери ее; сам же — в дверь: как барбос, защищающий дом свой от вора, к старухе он ринулся; пальца подставивши два под очки, — стрельнул стеклами: в стекла очков.
— Анна Павловна, вы бы оставили, знаете, да-с, — эти штуки…
Зажутил!
— ! — ударило кровищей в голову.
— Письма, которые, в корне взять, — он загремел, — вы прислали, они-с адресованы вовсе не мне-с, в корне взять, а — Никите Васильи… — вскричал оглушительно, — … чу.
— !
Пуще злился: стояла пепешкой: два круга очковых — не двинулись:
— !
— Я Никите Васильевичу возвратил, — дело ясное их!
— !
У него за спиной с громким плачем пошла; оказались «они» друг пред другом; казалось — один только миг, и — повалятся друг перед другом: в глубокую падину.
— Анн… Анна Павловна!
— !
— Анн…
Хоть бы что! Василисе Сергеевне осталось одно: простоять под ударом стеклянного синего выблеска — в тысячелетьях.
— Никита Васильевич…
— !!
И старуха схватилась рукою за шею: и — голову — набок, скривив все лицо:
— !?!?!.
Протопыривши руки вперед, уронила тяжелую трость с перегрохотом; грянула склянка о пол из руки, пырснув едкою жидкостью, звоном и градом осколочков — в стену, одна только капля попала на Надино платьице.
— Что?
— Кислота!..
— Помогите ей, разве не видите вы, что она…
— Анна Павловна!..
— Что с вами?
Анна же Павловна, толстой рукою схватяся за толстую шею, дрожала и силилась высвистнуть что-то, как автомобильная шина, когда ее палкой проткнут:
— Пшш… Высссс… Вд… Догадались:
— Воды!
— Пшш… Пшш… Пшш!..
Неожиданно села на корточки, с грохотом вправо и влево колена расставив и свесив меж ними живот; все сказали б — пустилась вприсядку (на миг обнаружились толстые икры в суровых кастровых носках); и потом это все грохнуло, — лиловым лицом о косяк, от губы протянувши слюну — промычало; и — пало стремительно.
Разорвалася артерия!
13
Бросились: к колким осколкам разбившейся склянки и к павшему телу; средь них — Надя, Митя (он выскочил), Дарьюшка, Марьюшка; вот хорошо: кислота, прожигая обои, безвредно стекла со стены: лужей в угол; Иван же Иваныч не видел, как толстое тело тащили, как толстое тело сложили со свисшей рукой; туматошил над бившейся в спальне женою; Надюша — над телом глаза растаращила.
Кто-то, догадливый, бросил: прислугу — к врачу, а Митюшу — к Никите Васильевичу.
Врач, Георгий Григорьевич Грохотко, — мигом примчался: потискавши тело и что-то проделав над ним, он отрезывал.
— Апоплексия?
— Инсульт!
— Что такое инсульт?
— Апоплексия. Ткнулся в раздутые ноги:
— А, а, а: не действует! В правую руку:
— Не действует тоже!
— Конец?
— Нет, — пожал он плечами, вертя светоскопом, — протянет год, два, — до второго удара.
Ткнул пальцем:
— Комплексия: штука обычная. И — бросил он тело:
— Дела… А Коковский, Коковский-то!..
— Что?
— Трепанация!..
— Черепа?
— Опухоль мозга.
— Да что вы!
— Ну, — я проколол позвоночник: подвысосать жидкости; воздухом столб позвоночный надул… Обнаружилось, — и завертел стетоскопом…
— Ну? И?
— Обнаружилась опухоль мозга… Да, да: пол-Москвы в инфлуенце… Ну — нет: мне пора…
И Георгий Григорьевич — в дверь: лбом о лоб с Задопятовым.
Бедный старик прибежал растаращею, в плещущей крыльями, клетчатой, серо-кофейной крылатке, с полураспущенным зонтиком в левой руке; был он бел, как паяц, и морщинист, как гриб, выдаваясь ужаснейшей сизостью очень опухшего носа (как будто он пил эти дни); он плясал неприятно пропяченной челюстью; зонтик ходил ходуном в его левой руке, когда, правой рукою схватясь за Надюшу, он выдохнул с громким усилием:
— Где?
— Дз-дз, — кокнул осколок стекла у него под калошею.
— Вы осторожнее: тут… Спохватилась:
— Тут… тут… вот сюда… И потупилась:
— Тут — кислота…
— Где она? — ничего он не понял; и так, не снимая крылатки, в калошах ввалился в гостиную с полураспущенным зонтиком; сел пред запученным телом, схвативши за ногу его:
— Анна!..
— Аннушка!..
Не было «Аннушки»: пучилось мыком — большое, багровое «О»!
Тут профессор Коробкин подкрался к плечу его теплой ладонью, как… к… мухе: «Никита Васильевич, вы, — трепанул по плечу, — ты мужайся, брат», — взлаял он.
«Ты» проскочило вполне неожиданно: точно он вспомнил совместные годы гимназии, угол в клопах, куда хаживал часто со Смайльсом в руках «Задопятов», соклассник, — к «Коробкину», к «Ване»:
— Еще, чего доброго, брат, — Анна Павловна встанет!
14
И дождь, Сверкунчишко Терентьевич, затеньтеренькал по крыше; и стал переулочек не Табачихинским, а Сверкунчихинским; Камень Петрович стал Камнем Перловичем; камни и крыши испрыскались дождичком.
Забирюзовались воздухи.
Желтый просох исклокочился травкой; заширился топольный воздух везде; и потом уже только раскрылась сирень; и сиреневый запах душил переулки; стояло дзененье комариков в серо-зеленые сумерки сада; и щелкало птицею; первая ласточка, забелогрудяся, взвизгнула: взвесилась в воздухе.
Стало тепло и пленительно.
Но безобразней валили бульваром безрылые толпы; из желтого гарева бухали меди оркестра. И кто-то, одевшися в летнепикейные брюки и в пестрый пиджак, с белоснежной панамой, зажатой в руке, подмахнув камышовою тросткою, несся — и несся и несся — в открытые дали сквозных переулков и улиц за «нею».
«Ее» — нигде не было.
Федор Иванович Пяткин, надев парусинный картузик, бродил, как и в прошлом году, и выискивал случай: напасть на знакомого.
Словом — весна!
И — Москва.
И Москва развалилась в весну, растаращась кварталами, — этим, сплошь сложенным из серо-желтых и серо-сиреневых кубов, с пролетом ландо, лихачей и трамваев под ними — в Сокольники, в Парк (под открытые сцены), ис этим — вразброску: пяти-, одно-, снова пяти-, снова одноэтажных и двух-трехэтажных домов: вот и с этим, которого цвет — белый с пагрязцею и которого дом — двухэтажный, без лепки, украшенный синею вывеской, с очень невзрачным проглядом подвальных окошек, откуда виднелся проход сапога пешехода (не сам пешеход), изнуряемый сыпью известки, разложенной аспидно-сереньким, серо-сиреневым, серо-песочным, желточным и розовым колером, только кой-где молодевший подцветом: морковным, кисельным, зеленым.
Дома деревянные, колером серо-кофейным, кофейно-коричневым, — разнообразили улицы; а переулки кривели живою раскрикой цветов: сине-грифельных, аспидно-розовых, где из двора проросла молодятина, где и забор прозвучал спевом ветра с гармоникой, а подзаборье рябило расплюями семячек, павертнем мух, улетавших в открытые зной; под грохот пролеток рыкал оглушительней лбастым булыжником в этом квартале; а тумбы — кривее здесь были; серей — мимоходы людей; когда небо — взадуй, здесь — сильней вертопрашило: и открывались везде сухоплясы; и дом здесь стоял, точно каменный ком.
Дом за домом — ком комом!
Там вечером кто-то садился и видеть, и нюхать: желчь пламени павшего четко на стену глухую; и коврика дух завонялый в окошко.