Том 3. Московский чудак. Москва под ударом
Том 3. Московский чудак. Москва под ударом читать книгу онлайн
Андрей Белый вошел в русскую литературу как теоретик символизма, философ, поэт и прозаик. Его творчество искрящееся, но холодное, основанное на парадоксах и контрастах.
В третьем томе Собрания сочинений два романа: «Московский чудак» и «Москва под ударом» — из задуманных писателем трех частей единого произведения о Москве.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Женат был на дочери брата Кассирера.
Передрябевший щеками и носом провисшим с прискорбнейшим драматургическим видом, во фраке, сжимая в руке шапоклак, — одиноко прошел в первый ряд Задопятов; осунулся; на Задопятова как-то дрязгливо глядели:
— Вы знаете, что — Анна Павловна?…
— Что с Анной Павловной?
— Да апоплексия!
— Бедная!..
— Не говорит, а — мычит…
В узком фраке, прилизанном к узкому телу, летком пробежал Исси-Нисси, застряв под эстрадою в первых рядах, и, бочком проюркнувши, исчез в центре их; вновь привыюркнул и — на эстраду взвился, точно ласточка, взвеяв развилочки фалд; и — шептались:
— Вот…
— Где?…
— Исси-Нисси.
— Японский ученый!
— Известный ученый!
А Исси уже на эстраде сисикал:
— Си-си… С Нагасака плисла телегламм…
— Си-си-си…
— С Нагасака плофессолы все…
— Ишакава, Конисси!.. Си-си… Катаками!.. Сплошной риторический тропик: с гиперболой — в пуговках глаз, с очень явной метафорой — в мине.
Уже на эстраде сидели, — отделами и подотделами: геологический, геогнозический, географический, геодезический, геологический; далее, далее, — хоть до «фиты»; среди «точных» ученых терялись «неточные»: Л. М. Лопатин и Г. И. Олессерер; диалектолог почтенный пропятился челюстью; старый гидрограф, сердясь, устанавливал запись приветствий.
Да, да, — над зеленым столом поднимался изящный ландшафт из крахмалов, пропяченных докторских знаков и беленьких бантиков; просто не стол, а — престол; не графин, а — блисталище; не колокольчик, серебряный — «гралик»; все ясно вещало о том, что уж близится время, когда прикоснется рука, прошелясь из манжетки, — к звонку, — огласить:
— Совершилось!
И станет Коробкин, — здесь скажем, вперед забегая, — совсем не Коробкин, а «Каппа»-Коробкин.
16
— Ну, что ж, Болеслав Корниелич, пора?
Млодзиевский же нежно взглянул на Ивана Иваныча, точно он был белым лебедем: кренделем руку подставил.
— Пора-с!
С ним — летунчиком: к двери!
У двери — всемерная бежность: проход на эстраду, где, к стенке прижавшись, стояли магистрики: профессора выплывали квадратами: Суперцов, Видитев, Ябов, Крометов, Мермалкин, Орпко, фон-Зоалзо; и — прочие; приват-доценты летели меж ними, построив косые углы.
Из-за всех прокурносился он, ими всеми ведомый, как козлище.
Шествие было скорее введеньем, — внесеньем: почти — вознесеньем; и справа, и слева — бежали за ним; и — бежали пред ним; в спину — пхали; старался степениться; и — выступал, сжавши руку в руке; так был пригнан к столу, обнаружился, с задержью, голову набок склонил; и стоял, озираясь какой-то газелью (сказать между нами, — стоял лепешом).
Поднялись в громозвучном плескании, в единожизненном трепете; кланялся; прямо, налево, направо (одним наклоненьем вихрастой своей головы); среди плеска бодрился; боялся, что будут, схвативши, подбрасывать в воздух. И — скажем мы здесь от себя — что за вид! Что за пес? Что за куча волос: в чесрасчес! Нос — вразнос!
Курбышом в кресло пал; Млодзиевский, пропятясь крахмалом и докторским знаком, таким перевертышем сел рядом с ним в белоцвет из грудей, обрамленных блистально фраками; в натиске взглядов вскочил.
И рукой со звонком произвел он курбет, приглашая к вниманию зал: он приветствовал «Сборник» в лице основателя сборника.
Тотчас же встал с очень нервным закидом свисающей пряди волос Тимирязев, держася за палку (удар был полгода назад); его встретили: гаки и бешеный плеск; стеганул, раздаваясь прыжком звонковатого голоса, — ярким приветствием, быстро бросаясь бородкой, рукою и грудью, как некогда ловкий танцор перед «па»; говорил он от «Общества естествоведенья»; сзади топталися с адресом в папке, — Крометов и Суперцев; «Общество антропологии и этнографии» было представлено носом Анучина; «Общество распространенья технических знаний» двуоко стояло профессором Умовым, а «Инженерное Общество» нудилось где-то Жуковским; все три делегации плачем, двуочием, носа защемом хотели почтить.
Кто-то тщился вторые очки нацепить; кто-то, глохлый, пропячивал ухо; внимала семья математиков: жмурились, точно коты, кто — с наглядом, кто — сам себе под нос; и — взглядывали на Ивана Иваныча; в центре сидел он, такой косоокой, такой кособокой собакой.
Батвечев докладывал:
— Доблестно вы послужили науке!
За адресом — адрес: слагалися грудами: в этом с размаху рубило увесистое слово Мельтотова, контур его устремленный, а в этом Мермалкин уже выщелачивал мелочи завоеваний, им сделанных, — жестким отрезываньем:
— Вы очистили метод!..
— Вы высказали в «Инварьянтах» огромную мысль!
— Вы в брошюре «О чистой науке» на двадцатилетие опередили…
Восстал Шепепенев — с большим кулаком; он ругательским лаем грозил юбиляру:
— Ты поднял, — зашваркал рукою он, — нас.
— Ты… ты… ты… — водопрядил периодами, — был опорой.
Манжеткою в воздух:
— Товарищ, друг, брат!
Показалось, что бросится бить; он — расплакался.
Шел, отирая испарину, — ежеголовый, с промокшей манишкой, совсем без манжета (последний, наверное, вылетел).
Веер приветствий!
Казалось, что жизнь всех внимающих руководилася прилавком жизни Ивана Иваныча и что брошюрочка «Метод», в которой профессор едва обронил две-три шаткие мысли, есть вклад в философию.
Если б так было!
Но было — не так.
Эти люди не жили заветами Дарвина, Маркоса, Коробкина, Канта, Толстого, но жили заветом — начхать и наврать; юбиляр быстро понял: рассказывать будут теперь они небыли; и — захотелось сказаться; еглил он под пристальным взглядом двух тысяч пар диких, расплавленных и протаращенных глаз.
Болеслав Корниелович встать не позволил ему:
— Это — после.
Осекся: глаза ж, егозушки, плутливо метались, когда он выслушивал, что он наделал.
Никита Васильевич встал.
Своей левой рукой, залитою в перчатку, держа шапоклак, пальцем правой, опухшей, наматывал и перематывал ленту пенсне:
— Друг и брат, — провещал не глазами, а — бельмами, — в этот торжественный… — замер рукою: и кистью, зажавшей пенсне, иль, вернее, пенснейным очком он надрубливал тот же пункт в воздухе; но поперхнулся, платочек достал, зазвездяся глазами; уставил глаза в шапоклак, куда воткнуты были с перчаткою, с палевой, — листики:
Считывал с них он:
Разумелася драная та занавесочка повара, — в пятнах, в клопах, — под которой сидели соклассники: «Ваня» и «Кита»; и всем показалось, — Никита Васильич всплакнет; он — всплакнул, защемив двумя пальцами нос посиневший и делая вид, что сморкается; слезы платочком смахнул и — уставился в клак:
Жидко хлопали.
Встал Исси-Нисси с приветствием от нагасакских ученых; и разизизизысканно — из-из-из-из — выводил тонким голосом, точно смычком; и казалось — стоит перед Распрокоробкиным, как — Невознисси; студентам же — мало: невсыть и невтерпь! Ненаградным казался любимый профессор: палили глазами; но, неопалимый, — сидел.
Млодзиевский хотел исчерпать бесконечный поток телеграмм (после каждой — шлеп, гавк).
— «Поздравляю. Делассиас». «В радостный день юбилея приветствуют — Ложечкин, Блошкин». «В высокоторжественный день шлю привет с пожеланием многих трудов юбиляру. Mахориер-Порцес». «Луганск. Гаудеамус. Ивотев». «Влоградец. Коробкину — слава! От брат, славянин, Ярошиль». «Париж. Десять. Фелиситатион. Панлевэ» (гром приветствий). «Калуга: Веди к недоступному счастью того, кто надежды не знал. Инженер Куроводов».