Былина о Микуле Буяновиче
Былина о Микуле Буяновиче читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Наконец, песня зазвучала властно, с отчетливым солдатским шагом, с болью стонов и мужицких слез соленых, без слов в песне замкнутых. Когда же песня выросла, приблизилась настолько, что слышны были тяжелые шаги многих ног, а звуки сдобрились лязгающей музыкой кандалов, — дед-пасечник догадался. Из уездного острога в губернский гнали каторжан и арестантов.
Партию вел усиленный конвой солдат, приземистых, запыленных и перегруженных ношей, серых и суровых людей в бескозырках. Усы конвоиров были щетинисты, подбородки сини от плохо выбритой густой мужицкой растительности. Черные мундиры с начищенными пуговицами, сапоги с железными подковками.
Взвод арестантов-песенников шел в ногу, в строгом строю, по-солдатски.
Поравнявшись с каменной бабой и обернувшись назад, взводный командир замедлил шаги и скомандовал:
— Шаг на месте. Азь-два! Три-чтыри!
Каторжане тяжело, но правильно перешли в шаг на месте и продолжали петь. Теперь слова их песни дед услыхал совсем отчетливо:
Хватаясь за кусты, медленно поднялся дед на косогор, но на тракт выйти не решился. Спрятавшись в кустарнике он удивился, как скованные песенники украшали песню тем, что иногда все враз потрясали ручными и ножными кандалами, и от этого стон песни переполнил жутью всю природу, загородил собою от старика небо и землю. Но ярко струился свет на старые и молодые, изборожденные злом или тоскою, пороками или болезнями, или смертною усталостью каторжные лица. Рты песенников открывались как-то криво, ощеривая плохие и черные или яркие и белые зубы, и враз расширялись черные дыры между пыльных или щетинистых усов и лохматых бород арестантов:
Никогда от песни дед не плакал. Прожил восемьдесят лет, много видел проходивших мимо арестантских партий, но никогда не трогали они его такой печалью. Моргал выцветшими глазами, смотрел, слушал, слушал и не замечал, что на желто-белых усах его нанизывалась капелька за капелькой.
Взводный, наконец, махнул рукой и хрипло скомандовал:
— Стой! И будя базлать!.. Вольно. Оправсь! — повернулся к одному из боковых конвойных: — А ну-ка, Иванов, беги туда, узнай: чего это партия по дороге растянулась? Да упроси начальника, может тут привал дозволит? — он оглянулся, — Место больно удобное. — повернулся ко второму солдату. — Сашкунов! Стань на косогор и гляди в оба. — а третьему сказал потише: — Егоров! Дай-ка закурить, — и снял фуражку с запотелой головы. — Чего ты озираешься на овраг-то? — угрожающе закричал он на высокого сухого арестанта с большой полуседой бородой. — Небось, опять побег задумал?
Бородач вздрогнул, смолчал, но исподлобья продолжал жадными тоскливыми глазами всматриваться вниз в пасеку, где журчал ручей и где среди кустов виднелась лохматая голова деда.
Все арестанты, кроме бородача, были между собой уже знакомы. Некоторые всю зиму просидели вместе в пересыльной тюрьме, а некоторые только что осуждены. Среди новичков выделялся рослый и румяный с кучерявой бородой Микула, так и оставшийся под именем Матвея Бочкаря. Среди песенников были Васька Слесарь и Митька Калюшкин и трое каторжан — «головки», вышколенных тюрьмами, бывалых, отпетых бродяг.
Они промеж собою говорили и шутили, одолжались табаком. Только высокий бородач был молчалив со всеми, держался в стороне и в ряды песенников никогда не становился. Арестанты знали, что он недавно отбыл срок, но осужден опять за побег с поселения.
Бочкарь шел с бородачом во взводе первый день и только здесь, по окрику взводного, впервые поглядел на него пристально, но тотчас же забыл о нем, потому что взгляд его тоже остановился на овраге с пасекой и на высоких тополях, которые так сильно изменили это место, столь знакомое.
Затих Бочкарь, нахмурился, сел на край дороги, закурил и стал глядеть мимо оврага, на реку. Слово «побег» ударило, обожгло и заморозило.
Но некуда и не к кому и незачем бежать Микуле. Вся жизнь была безрадостна, а после того, как Илья убил сестру и как на суде развернулась вся срамота жизни — все пошло и вовсе по-дурацки. Закутил, забуйствовал Микула, угнал у ямщиков-хозяев тройку лошадей, а лошадей у пьяного украли. Засудили в арестантские роты, отбыл срок — и пошел бродяжить, искать кладов с чужим паспортом.
Сидел и не слыхал, что говорили возле.
А возле все шло своим чередом, арестантским побытом.
В то время, как взводный попросил у конвойного закурить, Васька, скинув серую бескозырку, обнажил наполовину лысую и на две трети сбритую голову и, достав со дна картуза кисет и спички, подал взводному:
— Вот! Извольте, господин взводный. Одолжайтесь…
Но взводный осторожно отстранил его прикладом ружья.
— Не дозволено тебе со мною разговаривать.
— Ничего, господин взводный! — весело сказал Слесарь, — Мы за всяко просто. Мы бывалые! Я восемь годов уже беспорочно отбоярил. Хо-о… На Акатуе!
— Тебе просто, а мне вкатят штук со сто, — принимая от Егорова кисет, криво ухмыльнулся взводный.
Каторжане одобрительно, рычаще засмеялись.
Пользуясь хорошей минуткой, Митька Калюшкин приблизился к взводному.
— Восподин взводный! А можно мне оттуда, из обоза, гармошку мою достать?
— На этапе вечером начальнику заявишь.
Митька жалко улыбнулся.
— Больно хоца тут на вольном воздухе сыграть, восподин взводный! Гармошку же мне дозволили.
— Нельзя арестанту веселиться! — перебил его взводный. — Песни можешь петь с командой, а гармошку не дозволено. Денисов! Туда на взлобок встань. Начальника заметишь — помаячь. Я присяду.
И, сняв ранец, он повесил его на каменную бабу и проворчал:
— Эко чучело! Тоже когда-то мастерил кто-ето. Фу-у! Притомился.
Митька отошел к товарищам и, уныло ухмыляясь, начал свертывать папироску. Все разгрузились от котомок и старались сесть на край дороги так, чтобы было видно и даль, и реку, и овраг. Движения их были коряжисты, слова отрывисты, взгляды и жесты злы и резки. Лишь бородач все еще стоял, оглядывал овраг и даль и будто что-то вспоминал.
— На-дыть, а много ль их кормовых мне дали? — говорил рыжему бледнолицый.
— А мне, — ответил рыжий, — Махорки и понюхать не дали. Гырит: не куришь. А начальник партии приказал курить. Гырит: цингу не разводи, кури!
Бледнолицый повел глазами на Матвея.
— Нам махорки нет понюхать, а другие, ядрена мать, как ровно на прогулку идут… С бабами!..
— Бабы наши поотстали, — невпопад вмешался Васька. — Знать ноги-то набили. Эн как тянутся… Уж моя на што привычна, а и то хлюздит…
— А вот на этапе, я слыхал, баб в другую партию отшибут, — стрельнул белками бледнолицый.
Матвей свирепо оглянулся на него:
— Кто те сказал?
— Ишь ты, каркает. «Отшибут!» — огрызнулся Васька.
Бледнолицый не уважил.
— Я не ворона. Я не каркаю. Это ты, сорока, все скочешь!..
— Што ты можешь понимать в етом деле? — ощетинил усы Васька. — Ето дело начальства! — и он раболепно посмотрел на взводного.