Нежность
Нежность читать книгу онлайн
— Да… Здесь-то что не пилить. Помню в Усть-Выме еще позатот срок, в сорок девятом, — вот, где умираловка была. Лес — одни жердины, хоть об колено ломай. Деловой древесины — ни грамма. Приемка — на бирже; учетчик-вольняшка так и глядит, как бы обжать. Там и вольные вальщики были, они ему за каждый куб приписки платили, а с нас нечего взять; пайку ему, что ли, поволокешь. Да и паек-то тех… Пилишь-пилишь целый месяц и еле на восемьсот граммов, а то бывало фраернешься. Бригада большая, один месяц полная пайка тебе, другой пролетишь. Вкалывают-то все как гады, а на всех не выходит.
Правда, блатных сначала немного было. Я приехал, а там работяги, что такое вор в законе даже понятия не имели. Весь лагпункт с одного этапа — солдаты, матросы, — все по сто девяносто третьей. Кто старшине нюх начистил за издевки, кто за самоволку. Словом, мужицкая командировка.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Ну фраера услышали что-то и стоят — уже толпа у ворот, а сзади после шмона все подваливают и подваливают. Режим позыркал вокруг, видно, душонка сжалась, уж больно много народу, а тут еще морда Костина, от нее одной родимчик хватит. Режим даже заикаться стал.
— Надзиратели! — кричит. — В-в-в изолятор его!
Выскочили с вахты, поволокли Костю.
Пришли мы в барак, и вот мужики пошли молоть: «И чего он добивается? Все равно, и правое и левое — ихнее, только приморят его в трюме, отнимут полжизни, да еще шурнут на этап, куда Макар овец не гонял… Он чокнутый просто… Или стукач, хочет глаза отвести, чтоб думали, что он с мусорами кусь-кусь…»
Ну за стукача я на них пасть раззявил. Есть такие шакалы, что распускают свое помело без предела. За такие слова шею ломать надо. Всю жизнь гады у хозяина и никак жить не научатся. Как нет человека, так они любую погань на него выплеснут. А в глаза, козлы, сахар изливать будут… Чуть до драки не дошло. Я уже доску с нар поволок, чтобы гадов этих укоротить. Но тут бригадники наши позатыкали им пасти. А мне обидно за Костю стало.
Вот ведь живет человек рядом, никому худого не сделал, никому жить не мешает, наоборот даже. Так есть такие скоты, что спокойно спать не будут, потому что чувствуют, что рядом — душа пошире. Им, шакалам, уже неймется, дай эту душу потоптать. А то как же, человек им зла не делал; они простить этого не могут. Они только тех любят, кого боятся. Вот блатного, который пройдет мимо и ногой отпихнет, он в зад лизать будет. Это для него — человек. А тот, кто куском хлеба с ним поделится, тот — чокнутый, хлеб его съесть можно, а потом и самого сожрать. И откуда только такие гады берутся? Я б их вешал, давил бы, как вошей. На них-то и все пропадлы блатные держались. Если бы на колонне десяток таких путных мужиков было, как Костя, то никаким ворам здесь не разгуляться. Тишь да гладь были бы, равенство и братство.
Да, сидит, значит, Костя в трюме. Старший надзор, когда вечернюю поверку делали, сказал, что выписали ему десять суток строгача за оскорбление администрации. Ну прошел день, приехали из лесу, вдруг шнырь, который по трюму дневалит, пришел в барак и говорит:
— Ваш-то Костя голодовку держит. Объявку прокурору написал, что будет держать, пока режим за педераста не извинится перед ним.
Шнырь ушел, а у нас опять забухтели: «Где ж это видано, чтоб за так голодовку держать, да и не извинится мусор ни в жизнь перед зэком».
Бывало, конечно, по лагерям, что голодали, да только, чтоб на этап пойти или в сангородок попасть, а такого, как Костя отломил, не бывало.
Прошло дня три или четыре. На зоне тихо. Режим гоголем ходит. Правда, с работягами не разговаривает. А я все думал, как бы исхитриться и Косте курева передать. Ведь в трюме сидишь когда, не так есть охота, как покурить. Но табачок в зоне в лаковых сапожках ходил — время-то перед получкой. Да и передать-то фигура.
А на пятый день, смотрим, докторша — начальница санчасти — в трюм со старшим надзором пошла. Ну и снова начались разговоры: «Видать, не смеется питерянин, по-честному голодовку держит… Ну да больше двух-трех дней еще не выдержит, за милу душу все смолотит, что подкинут».
И я тоже думал, не выдержит больше Костя. У меня кирюха был в другой срок, он шесть суток голодал, на седьмые сдался. Рассказывал, что мог бы еще продержаться, к голоду привыкнуть можно, только лежи тихо. А надзиратели что делают. Ну, пайку они каждый день приносят, это самой собой. От пайки и баланды легко удержаться, выкинул в кормушку и все. А вот на третий-четвертый день, когда еще к голоду не привык, не приспособился, тогда-то труднее всего. А они кормушку раскроют и поставят возле, за дверью, так, чтобы дотянуться и опрокинуть нельзя было, какое-нибудь жарево домашнее — сало там, мясо. А человек лежит, кишки у него «интернационал» играют. И вот пытают его так жратвой, чтоб, значит, он принял пищу. Так они до восьмого дня не отстают. А потом уж не пытают, потому что после уже нельзя есть жирного, поешь и хвост отбросишь. Инструкция, что ли, у них такая. Ну а на восьмой день, уже когда видят, что все — амба, тогда в рубашку завяжут и через кишку резиновую кормить начинают. Всунут ее с врачом до самого брюха, и молоко сгущеное лить будут, чтоб не помер.
Да, значит пошла докторша в трюм. А докторша, скажу вам, у нас на командировке была… такая, что посмотришь и помереть не жаль. И где только такие родятся? Ну все при ней: и лицом хороша, и фигурой, и ходит, будто летает. Сапожки у нее хромовые на каблучке. У нас на зоне сапожник был немой, мастер дай бог, он и по свободе сапожник был. Так вот он из новых офицерских сапог ей эти сапожки сшил. Ну для такой бабы не жаль. Бывало, прихватит, сведет поясницу так, что на толчок не взберешься. Зимой-то весь мокрый после валки к костру подсядешь, ну спереду тепло, а сзади прихватит. Нашего брата часто так дугой гнуло. Приползешь в санчасть; она, если там, посмотрит, пощупает и, вроде, сразу легче. А у нас такие страдатели были, что специально руку сожжет, только чтоб на докторшу поглядеть. И по зоне она смело ходила, без надзирателя.
Ну пошла она в трюм. Это закон такой, надо голодающего освидетельствовать, а то, может, он загнется раньше времени. Начальству, конечно, бояться нечего, а все же хлопоты: надо акты писать, почему помер. Это если доктор на командировке такой, что задним числом сто болезней напишет, тогда легче, тогда любого заактировать можно, но с нашей докторшей они опасались, наверно.
Еще прошел день. Сижу я вечером на нарах, рукавицы подшиваю. Ну, в бараке обыкновенно: кто лежит, кто читает, кто в домино, — тихий такой галдеж. Не люблю я, когда глотки драть завяжутся. Серые, темные, как ночь, а туда же — за политику хрюкать начинают. Трумэн, Черчилль, будто они с ними запросто одним лаптем щи хлебали. И такую дурноту городят, что лампочки мигать начинают. А тут было тихо. Сижу, подшиваю. И Федя Брованов заходит в барак. Он в другой бригаде был, вальщик. Его с неделю как комлем по плечу зацепило — сосенка свилеватая попалась и сыграла, — вот он и ходил, руку баюкал. Он мужик авторитетный на командировке был, по воле рыбак. Мы с ним вместе этапом пришли с пересыльной, так я знал, что он архангельский, а капитанил на селедке в Мурманске. Оттуда и попал по пьянке. Рыбаки гроши большие получают, ну и водку жрут дай бог. Он не старый был, но степенный такой, и опять же на мозоль ему не наступишь, а таких всегда уважают. Вот ходит Федя по бараку, зубоскалит с одним, с другим, а на меня все косяки давит — раз посмотрел, второй. Побазарил с кем-то, потом еще посмотрел. Ну я и думаю, чего ему — от меня? Федя — мужик битый, зря смотреть не станет. Я с ним так, чтобы очень, никогда не якшался. Ну пришли вместе этапом, а потом «здорово» и мимо. Он в одной бригаде, я в другой. Я — мужик тихий, живу себе карасиком, а Федя — щучина, его и блатные старались не обижать. Ну, значит, маячит мне Федя что-то. Я спрыгнул с нар, сапоги надел, фуфайку и вышел из барака, стою. Тут и Федя выходит.
— Ты, — спрашивает, — Костин кирюха?
— Ну.
— Пойдем, покрутимся на пятачке.
Погуляли мы с ним и рассказал он, что сегодня был в санчасти, выспросил у докторши про Костю. Слаб он очень, не подымается с нар уже. Нервный, оттого и отощал быстро. Вот Федя и говорит, чтобы я достал что-нибудь передать, не черняшки, конечно, — черняшку Косте уже нельзя. А сам Федя самосаду пошлет. Оказывается, старик шнырь в трюме ему земляк.
— Надо, — говорит Федя, — помочь хлопцу, чтобы додержался.
— Конечно, надо, — я говорю. — Зря он что ли пять суток-то стоял.
А Федя так тихо спрашивает:
— А ты скажи, он, в натуре, не чокнутый?
— Нет, — отвечаю, — не замечал.
— Может, не за оскорбление он? Может, на этап хочет или еще чего?
— Нет, — я ему говорю, — просто хлопец такой. Он никому не спустит, жизнь отдаст, но не спустит.
— Ну ладно, — говорит, — доставай чего-нибудь сладкого.
Побежал я к Сане-ларечнику. Эх, и скорпион был, помирать станешь — в долг не даст, но выпросил я у него конфет шоколадных; у нас в ларьке сахару никогда не водилось, дешевые подушечки тоже в редкость, а шоколадные — пожалуйста, ешь не хочу. Да кто их брал. За пол кило всю получку отдать надо. Ну, отнес Феде. Теперь, думаю, Костя не сдастся. А вечерком на другой день Федя мне конфеты обратно принес.
