Камень на камень
Камень на камень читать книгу онлайн
Роман «Камень на камень» — одно из интереснейших произведений современной польской прозы последних лет. Книга отличается редким сочетанием философского осмысления мировоззрения крестьянина-хлебопашца с широким эпическим показом народной жизни, претворенным в судьбе героя, пережившего трагические события второй мировой войны, жесткие годы борьбы с оккупантом и трудные первые годы становления новой жизни в селе.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Казалось бы, чепуха, всего-то и пришивает к наволочке пуговицу. И не в том даже дело, что пуговица чуть ли не сама надевалась на иголку с ниткой. Просто иногда так и хотелось подсунуть под эту иголку руку и сказать:
— Уколи, пускай потечет кровь. Может, чего нам наворожит. — И кровь кап, кап — капельками, ручейком, быстриной, рекой — до самой смерти.
А когда бралась пол подметать, всегда нас с отцом гнала из кухни. И хотя на короткое время, страх брал, что навечно. И я говорил:
— Мы здесь посидим. Не выметешь же ты нас. А в кухне всего лучше сидеть.
Мать держала ухо востро и сразу встревала:
— Пан Шимек все равно как наш Франек. Запретили ему доктора на солнышко выходить, только чтоб в тени, так он все бы на кухне сидел, мол, ему лучше всего в кухне. Франеку бы, наверное, столько же, сколько пану Шимеку, сейчас было. Ну да, Малгося родилась, он уже в школу ходил.
Но Малгожата не любила, когда мать заводила разговор о Франеке, и тут же ее перебивала:
— Давай испечем яблоки в тесте, а, мам? Шимек, ты яблоки в тесте любишь? С сахаром, со сметаной, вкусно.
На что отец, который яблок в тесте не любил:
— Тоже придумали, яблоки в тесте. Мужик, если не поест грудинки или колбасы, будто ничего и не ел. А Франека, верно, жаль. Сын как-никак. Хотя сколько уже прошло лет, поневоле забывать начнешь. В чулане вроде грудинка осталась. Принеси-ка, мать. А я погляжу, может, и в бутылке чего найдется. Мы б с паном Шимеком выпили по одной. А ты, Малгося, хлеба порежь.
Они свой хлеб пекли. Ковриги как от телеги колеса. Каждая кило на семь, на восемь. Только кто бы стал взвешивать, да и зачем? Взаймы брали и не взвешивали, отдавали и не взвешивали. Хлеб свой, люди свои, и не было нужды знать, сколько какой каравай весит. Коврига так коврига, или полковриги, или четверть, полчетверти, краюшка, вот тебе и мерка. Когда же Малгожата прижимала ковригу к животу, обнимая ее, как дитя во чреве, левой рукой и откидываясь назад, а правой тянула нож, будто со взгорка, все ближе и ближе к себе, казалось, хлеб сам к ней катится, прямо в руки, дородный и счастливый. Хотя у меня не раз мурашки пробегали по коже: вдруг не почувствует, где кончается хлеб и начинается тело, ведь она с хлебом как бы единым телом была. Даже отец на самом интересном месте обрывал разговор о пчелах или о войне и смотрел, как она режет.
— Больно тонко режешь, режь потолще. Хлеб надо во рту чувствовать.
А я другое совсем думал, хотя тоже про хлеб.
— Не режь так, Малгося, — говорил. — Положи на стол. Нож острый, еще не отличит, где тело, где хлеб.
— А ей что говори, что не говори, — подхватывал отец. — Дети-то нынче неслухи. Мне, будь то мой отец или мать, хватило бы раз сказать.
— Дай, — не мог больше я смотреть.
— Ничего мне не сделается. — И, как бы испугавшись, съеживалась, будто защищая этот хлеб и нож.
— Дай, нельзя наперед знать.
— Дай, раз пан Шимек просит, — вмешивалась мать. — Мужчина — это мужчина.
Я брал хлеб с ее живота, забирал у ней нож и резал в воздухе, над столом, держа ковригу в одной руке, нож в другой.
— А ты снимай куски.
— Ого, сколько в вас силы, — удивлялся отец. — Не видал, чтоб так резали хлеб. Разве что покупной. А свой — нет.
Суббота была. Отец с матерью поехали на свадьбу крестника в Зажечаны и вернуться обещали только на следующий день к вечеру. Проводил я Малгожату до дому, а там встали мы и стоим, словно не зная, как нам без отца, без матери быть. Ни она не приглашала зайти, ни я не протягивал руки на прощанье. Бубнили чего-то, глядя в стороны, лишь бы друг на друга не смотреть, и каждая минута становилась все тягостней. Солнце уже клонилось к закату, мы в его лучах — как перед открытой печкой, оттого еще и жарко было. Наконец я собрался руку протянуть, но она, видать, это почувствовала, посмотрела на солнце, точно хотела, чтобы оно ее ослепило, и сказала:
— Не зайдешь?
— Может в другой раз, — сказал я. — А то я отцу обещал, что поеду картошку окучивать.
— Как хочешь. Но пока доберешься, смеркаться начнет. И суббота сегодня. — Помолчала и добавила, пряча глаза: — Побыли бы одни.
— Ну разве что не надолго, — вроде бы позволил я себя уговорить. Хотя это неправда была, что я обещал отцу окучивать картошку. — Поеду в понедельник. Может, в гмину не пойду, съезжу с самого утра.
Но едва мы переступили порог, она вскрикнула:
— Господи, как тут грязно!
Я б не сказал, что было грязно. Обыкновенно. На плите сохли кастрюли, тарелки. Хлеб на столе белой тряпицей накрыт. Ушат с помоями вынесен в сени. Пол подметен.
— Где грязно? — сказал я.
Но она уперлась, что грязно.
— Надо хоть чуть-чуть прибраться. Приятней будет сидеть.
И тут же подвязала передник, скинула туфли, надела шлепанцы. Точно ей вдруг страшно сделалось, что мы одни. Обычно-то, когда мы приходили, отец с матерью или по крайней мере один из них были дома, поджидали нас, высматривали, из-за нас бросали свои дела. По-настоящему бывали мы с ней вдвоем только в дороге. Но дорога не дом. Деревья, небо, и всегда может кто-нибудь мимо пройти. А тут вдруг одни во всем доме. И дом будто дремлет, даже кошка не замяукает, должно быть, родители, когда уезжали, выкинули ее во двор.
— Что-то кошки не видно, — сказал я. И нагнулся под кровать — кис-кис, — мне тоже не по себе сделалось, ни отца, ни матери нет, только мы вдвоем.
— Ну, если грязно, так приберись, — не стал я спорить. — Мать небось спешила, не успела. Когда на свадьбу едешь, всегда оно так. Хочется все в порядке оставить, а тут не знаешь, за что хвататься. Самим приодеться нужно, но и скотину ведь голодной не бросишь. А куры, гуси — тоже надо в курятник загнать. И в каждый уголок заглянуть. Запереть все. Не знаешь ведь, к чему вернешься. Кукалы вон, из нашей деревни, поехали раз на свадьбу, возвращаются на другой день, а на месте дома одни головешки. Хата, хлев, овин — все сгорело. Хорошо, они пьяные были, не убивались так, как бы на трезвую голову.
— Шимек, ты что? — Она посмотрела на меня со страхом.
— Ничего. Только говорю, всякое может случиться.
— Сердишься, что я убираюсь?
— Еще чего! Убирайся. Я посижу.
Она повыносила кастрюли в сени. Хлеб взяла со стола и сунула в буфет, смахнула крошки, бросила под плиту. Хотя я никаких крошек на столе не заметил. Стол стоял у окна, а за окном солнце, а на солнце каждую крошку видать. Подмела пол. Потом открыла окна, двери. Сейчас будем мух гонять, подумал я, но она на этот раз оставила мух в покое, только проветрила. И принялась перетирать стоявшие на плите тарелки и ставить в буфет.
Я сидел и поглядывал то на нее, то в окно, но ни словечком ее не попрекнул, что она занялась уборкой, и не поторапливал. Она велела мне расставить по местам стулья, я встал и расставил. Иисус Христос в Гефсиманском саду, показалось ей, криво висит, так я его передвинул немного влево, как она сказала. Хотя, по-моему, прямо висел. Потом велела посмотреть, не надо ли подлить в лампу керосину. Я посмотрел — не надо было. А поскольку больше она ничего от меня не хотела, закурил сигарету и стал пускать в горницу колечки дыма, глядя, как они уплывают, рассеиваются, тают. Кажется, я и не ждал вовсе, когда закончится эта уборка. Как будто уже навсегда так должно было остаться. Я за столом пускаю дым колечками, а она у плиты перетирает тарелки. Чего-то изредка скажет, о чем-то спросит, ничего особенного, но для нее и это было много. Может, она разговорилась со злости, что я легко согласился на эту уборку и даже не спрошу, долго еще? Несколько раз рассмеялась, и так радостно, что я удивился, никогда она так не смеялась. Может быть, ей хотелось, чтоб и я засмеялся вместе с ней. Только мне было не до смеху, да и в этот ее смех я, по правде сказать, не очень-то верил.
На стене против окна еще желтели солнечные лучи, но понизу уже стлались серые тени. А в углу, где стояли ведра с водой, будто совсем поздний вечер настал. Вдруг трах — тарелка выскользнула у нее из рук и осколки разлетелись по всему полу.