Камень на камень
Камень на камень читать книгу онлайн
Роман «Камень на камень» — одно из интереснейших произведений современной польской прозы последних лет. Книга отличается редким сочетанием философского осмысления мировоззрения крестьянина-хлебопашца с широким эпическим показом народной жизни, претворенным в судьбе героя, пережившего трагические события второй мировой войны, жесткие годы борьбы с оккупантом и трудные первые годы становления новой жизни в селе.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Вроде правду.
— Ну, за здоровье героя. И что еще мне в вас нравится — носа вы не задираете, а то иной, может, выстрелил раз за всю войну, а может, и не выстрелил, но возомнил, будто всех немцев перестрелял. Значит, вы сейчас в гмине работаете?
— В гмине.
— Вместе с нашей Малгосей?
— Вместе, только в другом отделе.
— Ну хоть так вас отечество отблагодарило, что на чистой работе.
Целый вечер проговорили, за полночь уже перевалило. Но только я поднимусь, чтоб уйти, — сидите, не поздно еще. Грешно повстречать такого человека и не выслушать. Хотя слушал-то больше я, а он обо мне рассказывал. Тех Орел разоружил, на этих напал, тут засаду устроил, там его окружили, но он у них из-под носа ушел. И лишь время от времени справлялся, так ли оно было. Было так, верно я говорю? И хоть сплошь да рядом было совсем по-другому, я не спорил, потому что он рассказывал правдивей, чем было.
— Ну, ваше здоровье.
Мать с Малгожатой больше хлопотали по хозяйству, чем слушали. Иногда только мать вздохнет:
— Господи. Сколько же вы напереживались.
А Малгожата ни слова, вроде даже злилась на отца, что тот так разговорился, — не на меня же.
Сидели-сидели, потом отец встал, полез в буфет и вытащил вторую поллитровку, на этот раз своей водки, на меду, у них была пасека. А когда мы и ее выпили, уперся, что должен меня отвезти, как же можно, чтоб такой человек из его дома возвращался пешком. Нахлобучил шапку на голову и уже пошел запрягать лошадь, но покачнулся на пороге, мать с Малгожатой еле-еле упросили его не ехать. Меня-то и слушать не хотел. Даже кулаком по столу ударил: помалкивай. Его лошадь, его телега и его воля. А я его гость. И не какой-нибудь. Кого попало он бы не повез.
Малгожате стыдно было, что отец так напился. Но мне он понравился. Открытый мужик, что на уме, то и на языке, и видно, что душа-человек. Мать тоже, показалось мне, женщина приятная. Через несколько дней я снова к ним зашел. Потому что после того раза Малгожата уже всякий день меня приглашала. Хотя мне сдавалось, ей не всегда хочется, чтобы я заходил, да вроде бы полагается спросить: может, зайдешь? Ну и я, чтобы по ее вышло, говорил: да нет, сегодня не стоит, а в душе ждал, чтоб она еще раз сказала: зайди, прошу. А она: как хочешь. Или самое большее: отец будет рад.
Но один раз я купил пол-литра и сказал: время у меня вроде есть, зайду. Ничего особенного это не должно было означать, просто я не хотел оставаться в долгу. А то, когда ни зайдешь, мать всегда: может, ты чего-нибудь поешь? И резала хлеб, грудинку, жарила яичницу. Отец приносил из чулана горшок меду, то липового, а то верескового, акациевого, падевого, ну и наешься сладкого, про пчел наслушаешься, какие это умные твари, куда умнее людей, а людям кажется, они самые умные. Так меня разохотили, что я тоже решил пасеку завести. Улья два для начала.
Но больше всего я любил смотреть, как Малгожата хлопочет в горнице и все вокруг — стулья, стол, горшки, тарелки, ушат с помоями, огонь под плитой, занавески на окнах, образа на стенах — только ее и ждет. И даже странно казалось, что это она же, моя сослуживица из налогового отдела. Куда-то девалась вся неприступность, которая там, в гмине, словно заставляла ее носить высоко голову и на всякого глядеть сверху вниз, не позволяла лишний раз улыбнуться, заговорить без нужды. А если уж говорила, слова выбирала подумавши, точно это не слова были, а тайные знаки. И даже ходить ходила как на стреноженных ногах, может, заранее подготавливалась к такому шагу, когда собиралась пройти по коридору из одной комнаты в другую или уходила после работы домой.
А здесь, едва переступив порог, снимала туфли и надевала шлепанцы. Мать, бывало, ее корила: как же так, гость в доме, а она в шлепанцах. Подвязывала передник, когда надо было помыть посуду, убраться, то-ce почистить, порезать или еще в чем-нибудь подсобить матери, хотя мать ее гнала, мол, сама управится, пусть она занимается гостем. И хоть была не такая шикарная, как в гмине, мне дома в сто раз больше нравилась. Я и не думал обижаться, что она мною не занимается, оставляет с отцом или, когда отца не было, одного, потому что мне и одному было хорошо. Она хлопочет, а я на нее смотрю, чего еще нужно. И не скучно совсем. Я бы мог целый день смотреть и тоже бы не наскучило. А то и целую жизнь. И забывал, что собирался всего несколько раз еще ее проводить. Пришла весна, близилось лето, а я так у них освоился, что редкий день не заходил.
Иногда, правда, мне казалось, что она этой своей суетой как будто от меня отгораживается. Только мы зайдем в дом и она с порога поздоровается с отцом, с матерью, а те скажут: о, пришла, почему так поздно? И пан Шимек с тобой, здравствуйте, здравствуйте. И сразу же бросалась к окну и отдергивала занавески: чего это у вас так темно? Заглядывала в кастрюли, небось у матери пригорело что-то, горелым пахнет. Открывала дверь, проветривала. А то кошка где-нибудь замяучит — она под стол, под кровать, кис-кис. Вытащит, посадит на колени, прижимает, гладит, ах ты киска, такая-сякая, какие только не находила ласковые слова и как ребенка спрашивала, ловила ли кисанька мышей, пила ли молочко, а мне, словно чтоб отделаться, среди этих нежностей:
— Садись, Шимек.
Отец, бывало, сердился:
— Оставь ее, ты, кошатница. Еще покорябает. Всю сметану у матери вылакала, захочется ей мышей ловить, как же. Расскажи лучше, чего в гмине.
— Да ничего. Шимек расскажет. Я приберусь немножко. Господи, сколько мух!
А иногда прямо с порога первые ее слова были:
— Господи, сколько мух!
И начинался танец с мухами. Малгожата открывала окна, двери. Совала каждому в руку тряпку. И мы под ее указку пускались по горнице в пляс. Отец с матерью у окон и дверей, чтобы мухи не летели обратно. А мы с нею посередке, она со стен сгоняет, я с потолка и отовсюду, откуда она велит.
— Там, Шимек! Там! В углу! Над образом! Над плитой! Над распятием! Возле лампы! Только не разбей! Осторожно! Вон там, там!
Потом я уже сам брал тряпку с гвоздя у плиты, как только она вскрикивала: господи, сколько мух! У меня даже своя тряпка была, в красно-синюю клеточку, с ней получалось лучше всего. Но в первый раз я не знал, куда себя девать, и прижался к стене, чтобы не мешаться. А она махнула пару раз — кыш! кыш! — и мне с укором:
— Ну-ка, Шимек, бери тряпку! Чего стоишь? Помогай!
Матери даже неловко стало, и она за меня вступилась:
— Ты что, дочка? Пан Шимек гость. Кто ж гостей заставляет мух бить?
— Какой он гость?! — крикнула Малгожата, отчаянно размахивая тряпкой, но, верно, сгоряча так крикнула, потому что раскраснелась вся даже.
— Ну, уж этого я не знаю. Вам лучше знать. — Мать вроде бы растерялась. — Может, хоть этим полотенцем тогда, оно почище. — И сняла полотенце, которое висело над тазом, где умывались.
Любил я помогать Малгожате, когда она мух гоняла. Разгоряченная, взбудораженная, подол подоткнут, волосы рассыпались, а казалась мне ближе, чем когда мы шли под ручку из гмины домой и ни отца, ни матери рядом не было, только она да я. И еще мне нравилось, что, не успевали мы войти, работа словно сама подворачивалась ей под руки. Можно бы подумать, весь дом на ней одной держится и всё ждет, покуда она вернется из гмины и накормит, напоит, перемоет, приберет — иной раз некогда было присесть. А если и садилась, то на минутку, тут же вскакивала и опять бралась за дела.
Вроде я на нее смотрел, но и на себя тоже и с трудом сам себя узнавал. Когда она мешала в ведерках корм для свиней белыми своими руками, облепленными по локти картофельной мезгой и похожими на толкушки, подпоясанная передником, в старых шлепанцах, у меня даже в груди теплело, что я ее такой вижу, будто она меня допускала в самые тайные свои тайники. Я мог смотреть на нее и смотреть, и это заменяло мне и мысли, и слова, и совсем не мешало, когда отец ее мне чего-то говорил или я отцу.
Иногда мне казалось, что работа сама к ней липнет, что вещи сами гоняют ее по горнице. Ушат с помоями, к примеру, он и для мужика тяжел, а не успеешь оглянуться, не то что помочь, она уже схватила его за уши и выволокла в сени. А когда растапливала плиту, щепки, лучины будто сами летели из ее рук в огонь. Тесто на лапшу раскатывала — так едва просеет на доску муку, а уже из муки вышел ком, а из кома лепешка, а из лепешки кружево. А резала тесто — лапшинки так и выпархивали у нее из-под пальцев, а груди под блузкой, как пара свадебных коней, галопом неслись, вот-вот, чудилось, голехонькие выскочат на доску. Или чистила морковь для супа. Ну что такое морковь, кажется? А от этой моркови красно становилось в горнице, будто от предзакатного солнца, обещающего ветреный день. Да и хоть бы всего-навсего стояла у плиты и ложкой помешивала в кастрюле, а вся горница была ею полна и каждый закуток, а мы, отец, мать, я, словно попрятались куда-то в дальние углы. А когда во двор выходила — куры к ней, наверное, и без зерна сбегались. И пес радостно тявкал, хотя она ему ничего не выносила. И коровы в хлеву мычали. Свиньи хрюкали. И даже деревья зацветали в садах. И все такое прочее, как в таких случаях говорят.