– Какой ты красивый, ты даже представить себе не можешь! – повторяла она лишь изредка, наблюдая за его движениями, позой, выражением лица. Она, как тень, сопровождала его всюду: ездил ли он в библиотеку, возвращался ли заниматься в общежитие – она была с ним; играл с ребятами в волейбол в институтском дворе — она сидела на скамейке около сетки с раскрытой книгой в руках и ловила его взгляд;
улыбалась, когда улыбался он, и скучнела, если он, забыв о ней, долго не смотрел в ее сторону.
Только в институте Женька избавлялся от этого взгляда. Но лишь кончались занятия, он встречал его вновь.
"Так нормальный человек не может, — думал он, — нормально¬му бы надоело. Или она считает, что этим доставляет мне удо¬вольствие?. ."
Наконец он не выдерживал.
– Таня, прекрати! Это в конце концов невыносимо,– и он откидывался на спинку стула. — У меня из-за тебя ничего в голову не идет. Ну сколько можно?..
– Прости,– извинялась Таня,– больше не буду. — И опустив голову, некоторое вреия глядела в положенную на колени книгу. Но через несколько минут украдкой бросала взгляд на склонивше¬гося над столом Женьку опять и снова не отрывалась от его лица.
"Глаза у него просто девичьи,– думала она,– только у деву¬шек они могут быть такие нежные и так хорошо и красиво очерчены'
А глаза у него были обыкновенные, не бог весть какие большие и серого, скучного, какого-то невыразительного цвета. Но Таня, придя домой, о них только и вспоминала, рисовала на обложках тетрадей и, нарисованные, целовала от умиления, сама ловя себя на подобной глупой слабости.
А потом в субботу, о которой у них было условлено заранее, нетерпеливо ждала его обещанного прихода. В то время как он не приходил, ждала до полуночи, ждала, когда уже нет надежды, засыпала со следами слез на щеках, утром поднималась все с той же неизменной мыслью о Женьке, ждала опять до вечера, не выдер¬живала, бежала к нему и, пересиливая неловкость перед ребятами в соседней комнате общежития, спрашивала, где он?
– Поехал с друзьями за город,– отвечали ей.
Она возвращалась к себе, с рыданиями падала на кровать, по¬том вставала и, ненавидя Женьку всей душой, зло писала ему в письме, что она его проклинает , что она его презирает, что он ей гадок, мерзок, и об одном она только жа¬леет, что своим хорошим к нему отношением она позволила ему обращаться с ней как с вещью, как с просто удобным средством, и остановившись на этой фразе, пугаясь собственной догадки, приходила вообще в отчаяние и, дописав:
"А может быть, ты всегда меня и держал за дешевую простушку?.. Тогда ты подлец!" — и готовая проклясть и весь мир, запечатывала и отсылала письмо.
А потом приходил Женька. И она все прощала. Лила слезы ему на плечо, целовала его мокрыми губами, смеялась, ласкалась, шептала, что он ее единственный, родненький, миленький, слав¬ненький, что у нее, кроме него, нет никого на свете, что без него она никогда не сможет и будет его вечно, до самой смерти любить…
А он, морщась на каждое ее слово и все более приходя в пло¬хое настроение от ее сентиментальности и патетики, опять думал:
"Господи, и когда же это кончится? Ну что произошло страшного? Ну, съездил с ребятами в поход — из-за чего расстраиваться? Из-за чего страдать? Это же неестественно, перебор. Так много лиш¬него, что перестаешь верить…" Он еще не решался назвать ее актрисой, он еще не был уверен, но сказанное ею же когда-то сло¬во все чаще приходило ему на ум.
Потом Таня увлекала его в комнату, и, если не было дома ее родителей, Женька оставался у нее на час, на два, а то и на всю ночь.
И был у них последний день перед расставанием. Таня пе¬реезжала в другой город работать после окончания техникума.
– Скажи только "останься",– говорила она, — и я порву распределение, я никуда не поеду, только скажи… — и с надеждой заглядывала ему в глаза. Но в них ничего обнадеживающего не было, и Женька, чувствуя это, с неловкостью отводил их в сторону.
– Но я тебя буду ждать! – не унималась Таня. — Я умею ждать, ты не веришь? Я докажу!
Но этот-то ему было как раз совершенно не нужно, Женька, на¬против, желал уже, чтобы она его как можно быстрее забыла, вся эта их история лишь тяготила его.
Ночью Таня была безутеша. Никогда ей Женька не казался таким красивым, таким желанным, близким. И никогда ей еще не было с ним так горько. Одна только мысль об отъезде наводила на нее страх, и она, не в силах вынести приближающегося утра, искала поддержки в любви. Она была бы рада в ней совсем исчезнуть, раствориться, затеряться, чтобы не знать этого "завтра", чтобы не думать о разлуке, чтобы ее вообще не существовало… И она отдавала себя Женьке всю, без остатка, целиком и навсегда, навечно…
– Милый,– сказала она, — ты сегодня можешь сделать со мной все, что угодно! — и прижала его к себе, сколько хватило сил.
"Началось",– подумал Женька и вздохнул, не в состоянии вырваться из цепких Таниных объятий.
– Но я тебя буду ждать!– повторила Таня, садясь в поезд, и ее заплаканное лицо имело такое выражение, будто она на самом деле прощалась с жизнью.
Она писала Женьке письма почти каждый день. По крайней мере, три раза в неделю.
Но где-то через полгода ее проводил с работы один сослуживец, и на следующий сделал то же самое, и на третий, и так стал провожать ее постоянно, а однажды и поцеловал ее на прощание, а еще через месяц Таня уже не могла без него жить, без его губ, без его глаз, без его рук. А еще через месяц она вышла за него замуж.
А Женька, узнав эту новость, вдруг почувствовал какую – то странную ревность и, встречая друзей и рассказывая им о Тане, заканчивал одними и теми же словами:
– Я же всегда говорил, что она артистка.
И ему верили.
ДОРОЖНЫЙ РОМАН
Первым делом я сбрил бороду. В парикмахерской было чисто, просторно, светло, пахло туалетной водой и свежестью, и когда я сел в кресло и устроил затылок на подголовнике и отдался в чужие руки, как мне ни было стыдно и неловко за самого себя, я все же почувствовал истинное наслаждение…
"Одичал окончательно", — подумал я о себе, стараясь объяснить свое состояние и делая усилие, чтобы все-таки отвлечься на другое, чтобы уж совсем же раскисать и не расслабляться.
Окна парикмахерской выходили на берег, и я стал смотреть поверх рук мастера на чистую лазурь неба над морем и нежную бирюзу горизонта.
Мастер плавными заученными движениями снимал бритвой с подбородка мыльную пену пополам с двухмесячной щетиной и вытирал бритву о салфетку. Когда он намылил по второму разу, я подвернул воротничок свитера, чтобы ему было удобнее выбрить шею.
Закончив, он вытер мне подбородок полотенцем.
— Может быть, голову помоем? — спросил он, обратив внимание на мои волосы.
— Нет, спасибо, — ответил я. На голову у меня уже не было денег. — Волосы терпят.
— Моряк женат от Скриплева до Скриплева, — зачем-то сказал он, улыбаясь и откидывая на руку салфетку.