Привенчанная цесаревна. Анна Петровна
Привенчанная цесаревна. Анна Петровна читать книгу онлайн
По мнению большинства историков, в недописанном завещании Петра I после слов «отдать всё...» должно было стоять имя его любимой дочери Анны.
О жизни и судьбе цесаревны Анны Петровны (1708-1728), герцогини Голштинской, старшей дочери императора Петра I, рассказывает новый роман известной писательницы Нины Молевой.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Вы узнали что-нибудь о завещании, ваше высочество? Самое время добиться ответа.
Опять. За горло схватило. И с таким всю жизнь прожить? Господи!
— Неужели и эта попытка оказалась бесполезной? Боюсь, если так пойдёт, инициатива перейдёт к Меншикову и тогда...
Рухнула как подкошенная. На пол. Ледяной. Воском закапанный.
«Государь!! Батюшка! Родимый ты мой...» Пальцы в простыню впились. Измятую. В пятнах.
Рука перед глазами. Огромная. Набухшая. Жилы синие напряглись — того гляди лопнут. Волоски чёрные. Редкие. По коже. Ногти синие. С ободочком белым. Губами бы припасть... Не дотянуться. Силы оставили — на колени не встать.
«Звал, государь? Видеть хотел?» Восковое лицо на подушке расплылось. Усы торчком. Глазницы запали. Чёрные. В уголке рта пузырёк. Искрится. То ли от дыхания. То ли от слёз — глаза застит, рассмотреть не даёт. Дышит же! Дышит, батюшка. «Государь...» Приподняться бы. Приподняться. Ртом воздуха не словишь. Вроде и нет его — дохнуть нечем. Всё равно встать надо.
«Батюшка, родимый ты мой...» — «Где была, цесаревна? Сколько искать тебя пришлось...» — Светлейший! Быть не может. Сколько времени к государю подхода не имел. От одного имени государь в ярость приходил. А уж после казни Монсовой и подавно.
— «Будто не знаешь, как его императорскому величеству нехорошо».
Выговаривает! Как хозяин в опочивальне царской стоит. — «Искали, искали тебя. А теперь что уж. Теперь отходит. Не до тебя ему». — «Где была?» Где? Смеётся? В покое своём с Лизанькой. Матушка строго-настрого выходить запретила. На врачей сослалась. Раскраснелась вся — не видала никогда такой.
«Вон видишь, цесаревна, покуда тебя ждал, даже доску грифельную распорядился подать, писать начал...» Макаров. Так и есть кабинет-секретарь. Ему-то что?
На одеяле доска откинута, ровно на обозрение выложена: «Всё отдать» и росчерк. Будто рука вниз скользнула — мелом без смыслу прошлась. «Видишь, видишь, цесаревна?..»
В голове молнией: ждали позвать. Ждали! Воли государевой выполнять не стали — к чему, когда конец близко. Да Господь с ней, с волей. Может, помочь ещё можно было. Снадобье какое... Полотенце мокрое личико потное обтереть. Губы запёкшиеся смочить.
Лекарств у постели ровно и не бывало: в угол покоя сдвинуты. Ни одного дохтура нет. Государыни тоже. Она-то, она как могла уйти? Злыдней проклятых у смертного ложа оставить? Мог бы ещё жить государь. Мог! Сам твердил: справится. Себя лучше всяких лекарей знал. И к боли ему не привыкать. Известно, каменная болезнь у кого хошь всю душу вымотает. Только здесь не то.
«О чём задумалась, цесаревна? Нехорошо тебе здесь оставаться. Когда всё кончится, позовём». — Знает. Всё знает светлейший. — «Никуда не уйду! Это ты прочь поди! Прочь! Неугоден ты стал государю. Прочь, сказала!»
Отступился. Доска. Почему доска? Коли в памяти был, мог кабинет-секретарю сказать — записал бы: свидетелей предостаточно. Николи на грифельной не писывал. Да и зачем? Больно стереть легко. Было — не было — поди докажи.
И буквы. Круглые. Ровные. Лёжа не написать. А уж коли боль займётся, и вовсе. На самое видное место пристроили. Макаров...
Недели не прошло, как при нём да при владыке Феодосии батюшка о престоле толковал. Не о кончине думал — о порядке в государстве. Сам сказал: спешить с браком Анны не станем. Помыслить ещё надобно. Будто над словами её задумался: о другом женихе просила. А батюшка: чем плохо, коли разом с ним державой управлять станешь. Мало ли королев да императриц бывало — ни в чём мужескому полу не уступали. И ты, Аннушка, не уступишь. Молода, так я ещё моложе на престол вступил. Справился же. Ты и вовсе к делам государственным приучена. Скучать над ними не станешь. А герцог — что ж, он тебе мешать не станет. Где ему! Справишься, да и мы с Макаровым всё оговорим.
Отмахнулась тогда: был бы ты жив, государь. Рассмеялся: помирать не собираюсь, а всё спокойней, коли дела в порядке. Больно всё в семействе нашем наперекосяк пошло. К старому не вернуться. Потом помрачнел: которую ночь матушку с сестрицей вижу. В Красном селе на берегу пруда стоят. Смеются. Мне руками машут. Зовут, будто торопят. — «Так не уходишь же с ними!» — Пока нет, сказал, а там, может, и уйду. Окроме тебя, никого в жизни у меня дороже них не бывало.
Спустя несколько дней мастера в соборе Петропавловском встретила. В печальном платье. Голова опущена. Губы дрожат. Не удержалась:
— Иван Никитич, мастер, тогда, у батюшки... Ведь обычай европейский покойных на смертном ложе писать, а государь...
Головой замотал. Сжался весь:
— Не надо, государыня цесаревна. Художник — человек подневольный.
— Непорядок, порядок-то какой. Ведь умерших писать надо... в последний раз... как парсуну надгробную... вон они в соборе Успенском в Москве.
— Не знаю я порядков таких. Не слышал о них никогда при русском дворе.
— А при иностранных?
— Тем более. Был когда-то. В древности. Теперь не бывает.
— Кто же послал вас государя ещё живым писать? Кто?
— Посыльный из дворца, государыня цесаревна. Кто же ещё.
— Чьим же именем? Кто приказ дал? Меншиков? Я не проговорюсь, Иван Никитич, ни за что не проговорюсь. Ты не говори вслух, только головой кивни. Меншиков, да?
— Никто бы по меншиковскому приказу во дворце с места не сдвинулся.
— Верно, верно, Иван Никитич. А алтарь перед батюшкиным смертным покоем — разве не светлейший распорядился соорудить? Чтобы никто туда входить не мог, тем паче особы полу женского?
— Не мог Меншиков алтарём распоряжаться. Эта домена владыки Федоса и, так полагаю, государыни.
— И ты согласился живого мёртвым изобразить, неужели согласился, Иван Никитич?
— Зря вы так, государыня цесаревна. Вы на картину самую посмотрите — её в кладовые дворцовые сразу же и унесли. К живому государю я пришёл, живого и написал. Может, и последний вздох его принял. Кроме нас с живописцем Таннауэром, в покое никого не оставалось. А мы с господином Готфридом ни словечком не перемолвились.
Новая императрица! Двор притаился: с чего начнёт — кого осудит, кого оправдает. После того что промеж государыни и государя случилося, не станет императрица всё по-старому оставлять. В том и сомнений ни у кого не было.
— Слышала, слышала, Аннушка, всех осуждённых по делу Вилима Ивановича велела государыня матушка помиловать! Всех до единого!
— Ну, головы-то Вилиму Ивановичу, уж как бы хороша ни была, не приставишь.
— Господи, Маврушка! Да будет тебе страсти-то все эти поминать. Было — прошло.
— Известно, прошло. Сам Вилим Иванович в общей скудельнице...
— Вынут его оттуда, вынут! Уже объявлено, что похороны самые торжественные состоятся.
— Из скудельницы, известно, кого-нибудь раздостать — не велик труд, а вот голову из Кунсткамеры...
— Маврушка, сколько раз повторять!
— Не сердись, не сердись, Елизавета Петровна. Вон гляди, как наша старшая цесаревна задумалась. С чего бы?
— И впрямь, Аннушка, о чём это ты?
— О превратностях жизни человеческой, да на что тебе это, сестрица. Ты и без этих мыслей проживёшь.
— И в голове не держи, проживу. Я уж у государыни родительницы выпросила, чтобы Егора Столетова ко мне в штат назначить.
— Егора? Того, что для Вилима Ивановича письма любовные сочинял, а тот за свои собственные выдавал? Так его же кнутом, беднягу, били и в Рогервик на каторжные работы сослали.