Июль неистовствует на исходе.
Солнце готово вскипятить водоемы.
Воротники расстегивая в походе,
по Украине раскаленной идем мы.
Пшеница кивает нам колосками,
усики по ветру растопырив,
и шепчет:
«Посмотрите-ка сами,
как я изранена остриями разрывов».
Птицы кричат нам:
«Проходите скорее —
видите, некуда нам опуститься».
И мы спешим.
Запылились и загорели
наши похудевшие лица.
А ветер, срываясь с прикола,
толкает нас с небывалою силой.
Дом помахивает вывеской:
«Тише. Школа!»
И мы уходим, чтоб тишина наступила.
«Спешите!» — нам кричат перелески.
«К миру!» — зовет нас пожарища запах.
И Лопань в серебряном переплеске
повторяет нам:
«На запад, на запад!»
Белгород уже дышит свободно,
но бой к нему еще доносится глухо,
а теперь мы прорываемся с ходу,
сразу — в Золочев и Богодухов.
Выстрел наш поднял по тревоге
фашистов полусонное стадо.
«Тигры», зажженные вдоль дороги
огнем подкалиберного снаряда!
Самолетами перечеркнуто солнце.
В траву бы запрятать обожженные лица,
воды холодной зачерпнуть из колодца —
и вперед,
чтобы не дать закрепиться.
Пленные потрескавшимися губами
«капут» выговаривают пугливо.
Но мертвые, распластавшись рядами,
высказываются более красноречиво.
Двадцатого августа
ночью, взрывами взрытой,
немцы в панике бросились,
не предвидя отсрочек,
по единственной дороге,
открытой
из Харькова на Люботин, на Коротич.
Наш танковый взвод,
получив задачу,
мимо Коротича,
ночью душной и темной,
к шоссе прорвался и свиданье назначил,
с убегающей немецкой колонной.
Пушки, высунув белые жала,
так грохотали, что машина взлетала,
дорога раскачивалась и визжала
в крошеве раздавленного металла.
Радисты к пулеметам пристыли
и, прицеливаясь в самую гущу,
поворачивая дуло, косили
так, что ноги подкашивались у бегущих.
«Стой!» — крикнул Сема, вырываясь из люка.
Механик затормозил.
Я гляжу удивленно:
у разбитой машины, вздымая дрожащие руки,
четыре немца стояли перед Семеном.
«Возьмем?»
— «Зачем они, направляй их вдоль пашни,
сами дойдут, тоже — важные лица!»
— «Разрешите, я их устрою у башни,
может, в штабе какой-нибудь из них
пригодится!..»
Мы осторожно продвигаемся снова,
машина гусеницами прощупывает воздух.
Нехода чудовищным чувством слепого
нас приводит до рассвета на отдых.
Утром комбат подошел: «Ну и немцы!
Где вы взяли таких. Не добились ни слова.
В штаб переправили, стоит к ним приглядеться.
Как машина?»
— «Всё в порядке, готова».
— «На, часы вот,
нашли после них —
под скамью затолкали.
На крышке — прочти-ка —„Буланов“».
— «Башнеру отдайте,
наверно, у раненого иль убитого нашего взяли,
шакалы».
— «Бери, Руденко, и вспоминай о солдате…»
Истомленные травы,
замирая от света,
встают, выпрямляя онемевшие ножки,
узнать,
как проходим мы средь горячего лета,
и аплодируют в крохотные ладошки…
Вот и сосны закачались от ветра.
В зелени совхозов и парков,
от нас на двенадцатом километре
завиднелся ожидающий Харьков.
«Я ничего не подозревала, ни капли.
Потом прибежали подруги.
И тут-то
о войне я узнала. О том, что напали.
Мы все собрались во дворе института.
Потом проводили ребят.
На вокзале
стеснялись других.
Не простились мы толком,
друг другу чего-то недосказали.
Не верили, что расстаемся надолго…»
— «Рассказывайте, Тамара…»
— «А вскоре
на окопы уехали всем факультетом.
Роем землю и чувствуем — надвигается горе.
Гул боев нарастает над небом нагретым.
Сначала бомбежки пошли — было жутко!
И не успели мы оглядеться,
как танки полезли и в промежутках —
мотоциклы.
Мы увидели: немцы!
Мы в окопы попрыгали тут же.
Кто в лес. Попрятались за деревья.
Кто за то, чтоб дорогой, — „а то будет хуже“.
Мы с Зиной и Тосей — скорее в деревню…»
— «А когда, — говорю я, — это было, Тамара?»
— «В октябре».
Передо мною поплыли
первый бой, Вася, скрученный жаром…
«Вы о чем?»
— «Я припомнил, где мы тогда были».
— «Расскажите!»
— «Потом», — говорю я несмело.
И чувствую, как на щеках загораются пятна.
«А мы, понимаете, прошлое дело,
идем и ругаемся: „Где же наши ребята?“»
Однажды идем мимо дома —
открывается дверь. И мы видим, что вышел…
«Хальт!» Мы стали. Подошел, как к знакомым,
поклонился.
Мы стоим и не дышим.
«Гутен таг!.. Вы куда?..»
Мы в ответ — по-немецки.
Он тоже на Харьков.
«Подвезу вас, поверьте.»
Он — в кабину. Мы — в кузов.
Летят перелески.
Зинка шепчет дорогой:
«Культурные, черти…»
— «А что с ней теперь?»
— «Это с кем?»
— «С этой Зиной?..»
— «Потом расскажу я…
На этой трехтонке
приехали в Харьков.
И прямо с машиной —
во двор незнакомый.
Слезают девчонки.
Смотрим — тут немцев целое стадо.
Один мне в плечо ухитрился вцепиться,
я вывернулась —
и в ворота от гада.
Тоська — тоже…»
— «А та не бежала от фрица?» —
Сема спрашивает, бледнея,
и за руку берет ее грубо…
«Понимаешь, Тамара, дело не в ней, а..
В Кировограде была у него такая же. Люба…»
— «Какая „такая же“?» — спрашивает Тома.
«Ну, я потом! — говорю. — Продолжайте…»
— «Зину сцапал один, привязался до дома,
там на суд комсомольский
попал провожатый.
Здесь, на Рыбной у нас,
за высоким забором,
недалеко тут, дома через четыре,
немцы гараж устроили скоро.
Шофер в ноябре стал у нас на квартире.
Глаза сначала всё прятал под брови,
не разговаривал.
Но однажды, представьте,
открыл, что зовут его Павел Петрович,
в плен попал…»
Сема крикнул: «Предатель!»
Я опять усаживаю Семку.
«Да, — продолжает Тамара,—
но всё это после,
а сначала ухаживал потихоньку,
говорил, что не пропаду, что легко с ним.
А я всё молчала. Я боялась вначале.
Убежать? Но куда? По дороге бы сцапал.
А он всё нахальней, словно немец, начальник!
Он работал на машине гестапо —
вешалка наша в вещах потонула.
Откуда он брал их? Грабежом иль обманом?
Пальто привез однажды.
Толкнуло
меня как будто: „Посмотри по карманам“.
И вот что нашла я — храню. Это память.
Читайте!»
Я взял у Тамары листочек.
«Товарищи! Что же делают с нами?
Прощайте. На расстрел повезут этой ночью.
Скажите маме — Полевая, одиннадцать, —
что сил больше нет. Я уже не живая.
Прощайте, друзья!
Ларионова Зина».
«Зина!..» — мы задохнулись, вставая…
«Убить бы его, но свои не велели:
у меня собиралось бюро комитета.
Сводки наши на заборах белели,
мы расклеивали их до рассвета.
Воззвание подготовили к маю…
Деньги, гад, приносил: „Не надумала? Мало?
Или ждешь комсомольца? Не придет, я же знаю…“
Трусит, — видела я и молчала.
В мае пошла я для связи в Полтаву,
сделала вид, что на менку, за хлебом.
Но дорогой мы попали в облаву —
и закрыли от нас родимое небо.
Теплушки потащили нас к аду,
в Нюрнберг. Там нас тысячи с лишком.
Нас продавали, выписывали по наряду.
Словом — рабы, как читали мы в книжках.
Я и рассказывать не буду про это,
просто жить не хотелось на свете…»
Харьков спит еще.
Пролетела комета.
«Умер кто-то», — вспомнил я о примете.
«Ты устала, — говорю я, — Тамара?»
— «Я-то — нет. Вы с дороги, ребята,
давайте чаевничать у самовара.
Сколько времени? Спать хотите, а я-то..»
— «Нет, — говорю я. — Тамара, чайку бы!»
Сема тоже: «Конечно, Тамара».
Сами смотрим на Тамарины губы,
отраженные в боку самовара.
«Если б мог я оградить тебя от удара! —
думаю я. —
Если б Вася был с нами!
Не рассказал я…
Узнаешь — горю не поддавайся!
Если бы перемениться могли бы местами —
я остался бы там,
а вернулся бы Вася!..»
«А помните, как мы жили, бывало?
Даже сердиться не умели — ведь так же?
Родина в нас любовь воспитала,
воевать мы и не думали даже.
Мы знали: нападать мы не будем,
но если затронешь нас — образумишься мигом.
Мы на честное слово верили людям,
пактам дружбы,
жалобным книгам!
Когда напали вероломно и низко,
я увидела, как бьют человека.
По щекам меня отхлестала фашистка,
называя рабой
в середине двадцатого века.
Ценою жизни
до оружия добраться
решила я.
День наметила.
Вскоре
хозяйка моя шумно встретила братца:
фронтовик на побывке, Эгонт Кнорре».
— «Эгонт? Постой, ты не ослышалась, Тома?»
— «Нет».
— «А какой он?»
— «Ну, высокого роста.
Почему вы спросили?»
— «Имя что-то знакомо.
Продолжайте. Совпадение просто…»
«Эгонт!» — думаю я, и застукало сердце.
Я вспоминаю сутуловатую тушу,
когда нам к фашистам удалось приглядеться,
впервые проникнуть в их преступную душу.
Это не он ли был в октябре у сарая?
«Эгонт!» — Вася кричал, в лихорадке сгорая…
«…Гости от радости били посуду.
Эгонт расписывал Брянщину.
Гости просили:
„Нам местечко!“
— „Я своих не забуду!
Только рабов для себя оставим в России…“»
Три месяца шла,
и хотела одно я —
слиться с отчизной.
Неведомой силой
влекло сквозь кордоны на поле родное,
слезы хоть выплакать родине милой.
Не помню, как вышла из огненной пасти.
Я не забуду о тягостном плене!
Любимая родина, благослови нас на счастье!
Дорога к родине — лучшее из направлений.